Богач и его актер — страница 23 из 61

Но и среди немцев есть процентов пять нисколько нераскаявшихся гитлеровцев, которые до сих пор, несмотря на все усилия союзников, несмотря на постоянное присутствие рейнской армии, считают, что все беды от евреев, а Гитлеру всего-навсего не надо было нападать на Советский Союз. Это его единственная ошибка. Не повезло парню, а так-то он молодец.

Вот, пожалуй, и все о моей бедной Кирстен, — неожиданно закончил Якобсен. — После этого я хотел жениться, но дело не шло дальше неопределенных размышлений при виде хорошей девушки из хорошей семьи. Как-то так вышло, но романы у меня были, были. Вы об этом еще узнаете в процессе съемки фильма. А вы-то сами были женаты?

— Нет, не был.

— Да-да, я знаю, — покивал головой Якобсен. — Мне Россиньоли рассказал. Я же спрашивал, что вы за птица. Кому я доверяю исполнение столь важной роли. Может, расскажете, отчего вы не женились?

— Трудно сказать, господин Якобсен, — начал Дирк. — Если у вас была такая, можно сказать, большая жизненная трагедия, то у меня шло как-то вразброс, неопределенно и дергано. Я окончил среднюю школу. Работать на фабрике не хотел. Странный я был человек. Не похожий на настоящего немца. Бездельник и романтик. Я был похож, скорее, на тех немцев, которые составляли суть и сердцевину немецкой души где-нибудь веке в восемнадцатом — бродячий студент, музыкант, мистик. Вам кажется, что я любуюсь собою, хвастаюсь? Нет, ни капельки. Мне это было горько осознавать тогда и неприятно вспоминать сейчас. Я был обыкновенный шалопай. Погибший на фронте отец, несчастная мать, умершие в раннем детстве сестры. Какая-то чрезмерная, нервная, я бы даже сказал, больная любовь матери ко мне. Она меня от всего защищала, оберегала. Неизвестно где добывала деньги, чтобы меня накормить, чтобы было что-нибудь сладенькое, вкусненькое, чтобы раздобыть мне красивую курточку, новые ботинки. Иногда ребята из нашего квартала мне завидовали. Одна девочка, у которой были совершенно невероятной дырявости туфельки, обозвала мою маму проституткой.

Мне было двенадцать лет, наверное. А может быть, даже одиннадцать. А девочке примерно столько же. Она мне очень нравилась, хотя была страшно замурзанная всегда. У нее были просто физически, вы не поверите, господин Якобсен, физически грязные щеки, физически грязные руки.

— Отчего же не поверю? — Якобсен вдруг погрустнел. — Я бывал в Германии как раз примерно в те самые годы. Между прочим, в том самом вашем Фрайбурге и вокруг. Мы поставляли оборудование для электростанции. Я помню Фрайбург. Действительно, щебень и кирпичная крошка. И я видел грязных, оборванных, голодных немецких детей. Может быть, — сказал он совершенно серьезно, — я даже видел вас. Мальчиком. Вы можете назвать точный адрес?

— А вы что, все так хорошо помните? — недобро спросил Дирк.

— Да, разумеется, — спокойно ответил Якобсен. — Работа такая. Или это от природы. Все помню. Цифры, даты, проценты и адреса. Так где вы жили-то во Фрайбурге?

— Не было там рядом никакой электростанции, — огрызнулся Дирк. — Давайте не будем накручивать исторический роман.

— Да я ничего не накручиваю, я просто вспоминаю. Ужасно там было.

— Да, — кивнул Дирк, — там было ужасно. Я был бездельник и маменькин сынок. Странно это говорить про мальчика, жившего в полуразрушенном доме, без водопровода, с наспех построенным деревянным сортиром во дворе. Но факт остается фактом: мама меня обожала. А девчонка, в которую я был влюблен, вот эта — с грязными руками, с черными ногтями, с серыми, не знавшими мыла щечками, — была полная сирота. Я даже не знаю, кто ее кормил. У нее была какая-то то ли тетка, то ли еще кто, или же она ходила на пункт раздачи бесплатного супа. Но у нее были чудесные синие глазки, яркие белые зубы, да, все тот же фарфор, о котором вы говорите, господин Якобсен, и обветренные пухлые губки. И белые, бело-желтые, как свежая стружка, волосы. Тоже грязные, спутанные и, по-моему, немножечко со вшами. Я мечтал о ней так, как двенадцатилетний мальчик может мечтать о своей ровеснице. Тем более двенадцатилетний мальчик, который уже, давайте без подробностей, навидался всякого в городе, куда пришли оккупанты.

— Освободители, — насмешливо поправил Якобсен.

— Ну да, ну да, конечно. Когда я повзрослел, я начал читать в газетах о зверствах, которые творили большевики на востоке. Что они делали с немецкими женщинами. Может быть, пропаганда. А может, на самом деле что-то делали. Красную армию я не видел, но благородные англосаксы тоже времени не теряли. Кажется, кого-то из них даже расстреляли для острастки. Но всех же не перестреляешь. В общем, двенадцатилетний мальчик насмотрелся всякого. Я был влюблен в нее, и вы знаете, как ее звали?

— Понятия не имею.

— Неужели не догадались? Кристин ее звали, — мстительно сказал Дирк фон Зандов.

— Ничего удивительного. — Якобсен пожал плечами. — Я, знаете, не мистик. Если бы я был мистиком, я бы сразу продал все имущество нашей семьи и уехал бы в Индию, возжигать эти вонючие палочки. Мистики не умеют зарабатывать. Кирстен, Кристин, какая разница, их могли точно так же звать Мариями или Евами. Статистика, господин фон Зандов. Голодают тоже в силу статистики.

— Статистика, — подтвердил Дирк. — Но это не утешает. По статистике каждый год в стране непременно тысяча человек погибнет под колесами. Но эта статистика не утешает их родственников! — Дирк не на шутку разозлился. — Я вам очень советую подойти к женщине, мужа которой сбила машина, и сказать ей: «Не плачьте, дорогая! Это же статистика».

Якобсен не стал с ним спорить, а опустил глаза и молча шевелил ногами, сводя и разводя носки своих мягких туфель, красивых, в мелких дырочках.

— Да, — продолжал Дирк, — я мечтал о ней, я подсматривал за ней, ну не подсматривал, а просто смотрел, как она бегает по улице с такими же девчонками, как чешет свои цыпатые грязные руки. Однажды я даже подсмотрел, как она писает. Я мечтал, что когда-нибудь наберусь храбрости, подойду к ней сзади, обниму за плечи, она повернет ко мне голову и я поцелую ее в грязную щеку. Но я был, наверное, каким-то полным идиотом. Моя мама, как я уже сказал, из последних сил кормила меня, добывала мне еду, одежду, тетрадки и цветные карандаши, а я, несмотря на свою просто, можно сказать, огромную, просто, можно сказать, захватывающую любовь к этой девочке, несмотря на то что я ночью просыпался, мечтая о ней… Это были разные мечты — от самых ангельских до самых непристойных, хотя мне только недавно исполнилось двенадцать лет. Но я ни разу не дал ей ни кусочка хлеба, не предложил ей кусочек сахара, не позвал ее к нам попить чаю с пайковыми галетами. И при этом я любил ее, я чувствовал любовь к ней, я даже в уме говорил словами «я люблю ее». Как это могло быть, скажите мне, господин Якобсен? Обращаюсь к вашей мудрости. Вы только что говорили, что давно живете, видите людей по лицу, по глазам, и я вам верю. Вы мудрый человек. Расскажите, что это было?

— Я могу дать самый глупый ответ. Это называется одним словом — «детство». Подростковое легкомыслие, если угодно. Детский эгоизм. Поверьте, — проговорил Якобсен, — я несколько растерян. Кажется, у меня было нечто похожее. Мы обожаем своих родителей порой так сильно, что не видим в них людей. Что уж говорить о соседской двенадцатилетней девочке.

* * *

А потом она позавидовала моим ботинкам. У нее пальчики торчали, грязные пальчики с грязными каемками на ногтях торчали из ее рваных туфель.

— Ой, американские, небось, — восхитилась она, легонько пиная своей вот этой вот грязной, полубосой ногой мои ботинки.



— А может, и английские, — небрежно заметил я.

— Ой ты, где взял? — спросила она. — Уй ты, дай примерить!

В самом начале разговора у меня было первое желание — снять эти ботинки и отдать ей. Я даже представил себе, как она скажет: «Спасибо, а я что тебе за это?» А я ей скажу: «А ты мне за это дашь поцеловать себя в щечку». И она зажмурит глаза и подставит мне свое личико. Но через полсекунды она сказала: «Уй ты, дай примерить». И я вдруг испугался, что она их наденет и убежит. Две секунды назад я совсем не боялся остаться босиком, я даже знал, что скажу своей маме. Совру, что на меня напали какие-то парни, повалили наземь, сорвали ботинки, сунули вот эти обноски — имелись в виду ее рваные ботинки — и убежали. Но когда она попросила их померить, у меня вдруг появился какой-то совсем чуждый мне страх, что она их украдет и убежит, а я буду как дурак. Я буркнул:

— Еще чего, у тебя ноги грязные.

— Ого, — протянула она и снова ткнула ногой по ботинкам. — А где взял-то?

— Мама достала.

— Достала?! — закричала Кристин. — Где же такие ботинки достают? — И вдруг приблизила ко мне свое лицо и проговорила: — Она у тебя проститутка. Она солдатам дает за деньги и за ботинки.

Кровь бросилась мне в голову.

— Сучка! — закричал я и схватил ее за горло. — Извинись!

Я ее крепко держал за горло, у нее даже глаза выпучились. Я немножко отпустил, а она плюнула мне в лицо и повторила:

— Все равно проститутка. Мать твоя проститутка, и ты проститут английский, предатель, я видела, как тебя солдат за жопу лапал! Schwanzlutscher! Schwanzlutscher!

* * *

— Простите, уж не стану переводить вам это слово, — вздохнул Дирк.

— Да понятно, понятно, — сказал Ханс Якобсен.

* * *

Она вырвалась и бросилась бежать. Я ее догнал и ударил по голове какой-то железкой. Ударил сзади, даже не развернув к себе и не поглядев ей в лицо, как это обычно бывает. Ведь когда хочешь ударить обидчика, обязательно бьешь его в морду. Но тут я бежал за ней между разрушенных стен, портя свои ботинки о горы битого кирпича, настиг, схватил какую-то валявшуюся штуку, то ли кочергу, то ли кусок арматуры, и с размаху треснул ей по затылку. Она упала лицом на битый кирпич, и я увидел, как из головы льется кровь, пачкая ее белые спутанные волосы. Льется вниз по грязной щеке, потому что она из последних сил повернулась не на спину, а как-то набок. Но на меня уже не посмотрела, ее глаза потускнели и закатились. Она упала в проем между двумя стенами. Я забросал ее кирпичом и щебнем и пошел назад. Потом, выйдя из этого квартала, засыпанного обгорелым камнем, я подумал сразу о двух вещах. Первое — что нужно пойти к воде и вымыть ботинки, а то мама будет ругаться. А второе — что надо бы воткнуть какой-то знак в то место, где я ее закопал. Связать проволокой из двух деревяшек крест и помолиться. Это, конечно, было глупо. Воткнуть туда крест — значит привлечь к этому месту внимание. Но мне было двенадцать. Ну или тринадцать, и я не догадался. И двинулся было назад, но вдруг сообразил, что совсем исцарапаю новые ботинки. И вот именно поэтому вернулся! Поэтому я снова вернулся на улицу, дошел до ближайшего ручейка, Фрайбург ведь весь в ручейках. Вы знаете?