Богач и его актер — страница 37 из 61


Глава 10. Семь вечера. Россиньоли и снова Сигрид

— Смерть конкурента! — вдруг заурчал русский режиссер. — Bolivar cannot carry double! О циничный Запад! Джунгли капитализма. Звериный оскал волчьих законов!

Они говорили по-английски, на том посредственном, но вполне достаточном английском, на котором тогда говорили образованные люди и на котором теперь говорит вся Европа.

Режиссер, нарочито зверски вращая глазами, произнес эту нелепую фразу в дословном переводе: bestial grin ofwolfish laws.

— Простите? — переспросил Дирк, потому что по-английски это звучало нелепо и непонятно.

— Какая, к черту, конкуренция при социализме! — засмеялся режиссер. — У нас совершенно другой мир, другая жизнь, другая экономика. Госплан, слышали что-нибудь такое? Никакого свободного рынка. И ничего, Как-то обходимся, — тут же испуганно одернул себя режиссер, но потом снова расхрабрился. Вспомнил, наверное, что живет гораздо свободнее, чем все его сограждане. — Вот кто у вас за начальника? Шмидт? Или, как его, Брандт?

— Нет-нет, — сказал Дирк, — точно не Брандт, скорее всего, Шмидт, но точно не скажу, не помню.

— Вот видите! — захохотал режиссер. — А наш шепелявый отец народов уже шестнадцать лет на троне безо всяких выборов и перевыборов. И еще столько же просидит. И все так и будут кричать: «Слава дорогому Леониду Ильичу!»

— А сколько ему лет, кстати? — спросил Дирк.

— Семьдесят два.

— Ну, еще шестнадцать не просидит, — усомнился Дирк.

— Во-первых, просидит, — сказал режиссер. — Или пролежит на больничной койке. А во-вторых, какая разница? Такой же всеми обожаемый полоумный старик придет на его место. Но я, в сущности, не о том. Вы говорите — смерть конкурента. Все, что положено было, я отдал семье Михаила Матвеевича, но мне все продолжали нести и нести. Тем более что следующий фильм мы делали уже не про эпоху Пушкина, а по Достоевскому. То же самое, объявление в газете — и ту-ту! Просто как товарный поезд… Я даже не подозревал, что всего в одном городе, да еще в городе, разрушенном во время двух войн и одной революции, может сохраниться столько всего. Там еще сто раз столько, на самом деле! — восхищенно выдохнул режиссер. — Да, я это брал, но если люди дарят, то почему я должен им отказывать? Отказываться принять подарок — это такое же хамство, как… даже не знаю что… как отказать голодному человеку в куске хлеба. Для них это тоже был кусок хлеба, Ханс. — Режиссер опять сбился на имя прототипа. — Духовного хлеба! Они были счастливы поделиться, отдать, они испытывали какое-то особое неописуемое наслаждение, отдавая, даря. Это были настоящие ленинградские интеллигенты. Вы знаете, что такое ленинградские интеллигенты?

— Откуда мне знать? — пожал плечами Дирк.

— Ах, голубчик мой, — воодушевился режиссер, — совершенно особая порода! Сочетание несочетаемого. Наследники знаменитых профессорских и литературных фамилий. Иногда даже дворяне, среди них встречались и графы, и самые настоящие князья, которые когда-то роднились с царским домом. Когда-то давно. Скажем, четыре поколения назад. Оттуда и выплывала внезапно какая-нибудь табакерка с портретом государя или фотография императрицы, дагерротип, с личной подписью, в золотой рамке, украшенной жемчужинами. Я, кажется, опять увлекся… Так вот, представители славных фамилий, люди с высочайшим образованием, причем в трех поколениях. Знаете, что ответил один русский министр, когда его спросили, как стать интеллигентом? «Ну, это не сложно, — ответил он. — Для этого надо окончить три университета». — «Целых три? Это ведь невозможно». — «Ах, что вы, голубчик. Проще простого. Один университет должен окончить ваш дедушка, второй — ваш папа, а третий — вы сами. Шутка». Замечу кстати, этот министр был довольно скверным человеком, но дело не в том.

— Почему же не в том? — перебил Дирк. — Именно в том. Типичная классовая надменность. Значит, что же получается? Если твой дедушка не закончил университет, то ты так и обречен никогда не стать интеллигентом? Кошмар. Что-то русское, что-то монархическое. Это очень не по-европейски, очень недемократично.

— Смешно сказать, — захохотал режиссер, — но этот самый министр был большевик и ни капельки не дворянин, и что у него там с родословной, никто точно не знает. Обыкновенный еврей на службе революции. То есть он был не русский министр, а советский министр. Вы понимаете разницу?

— Да, разумеется, — кивнул Дирк, хотя понимал не очень.

— Но не в том дело, повторяю. Наверное, он имел в виду как раз вот тех самых старых, русских, многопоколенных, настоящих интеллигентов, у которых даже выражение глаз особенное. В этих глазах какая-то удивительная покорность судьбе, какая-то изумительная готовность переносить все невзгоды и беды со светлой улыбкой. Удивительная публика, доложу я вам, но прекрасная в общении. Так вот, эти люди, эти интеллигенты, дворяне и дальние родственники императорской семьи, они жили в тесноте, получали крошечные деньги и были абсолютно довольны собой, жизнью и даже советской властью, которая выкинула их из многокомнатных профессорских квартир и поселила в нищие маленькие комнатки в коммунальных квартирах. Вы знаете, что такое коммунальные квартиры?

— Догадываюсь, — сказал Дирк. — Я читал Достоевского с комментариями. Как раз «Преступление и наказание». Вот там и было, в комментариях, я имею в виду, что подобные квартиры сохранились в Петербурге, ныне в Ленинграде, по настоящее время.

— Верно пишут, гады, — засмеялся режиссер. — Эти люди принесли свою жизнь, свою судьбу, свое счастье, благополучие, свои желудки, да просто самих себя целиком и полностью, принесли на алтарь, честно говоря, неизвестно чего. Надо бы сказать «на алтарь отечества», но отечеству вовсе не нужны были эти жертвы. Отечеству нужен рабочий у мартеновской печи и академик за чертежной доской, который выдумывает новую пушку или бомбу. А зачем отечеству старушка-библиотекарша, урожденная княгиня такая-то? Если бы эта старушка уехала в двадцать пятом году к своей сестре в Париж или Белград, отечество бы даже не заметило. Но эти старушки оставались, и старички тоже, и их дети. Они оставались жить в нашей ужасной, скажу откровенно, стране и до тридцатого года, когда можно было выехать почти свободно. О временах Сталина я и не говорю, никуда не денешься. Но они остаются в СССР и сейчас, когда для эмиграции нужно просто немножечко почесаться, пошевелиться. Выдать дочку замуж за еврея или найти родственников за границей, и готово тебе — воссоединение семьи, великий гуманитарный принцип. Но они не хотят. Им кажется, что они что-то дают отечеству, культуре, уж не знаю чему. Они бесплатно ведут кружки со школьниками, бесплатно или почти бесплатно готовят людей к поступлению в университет, радостно жертвуют свои драгоценности в музеи. Музеи их уже не берут, музеи переполнены. Зачем музею двести восемьдесят пятая царская табакерка? Или сто тридцатый шкафчик стиля «Буль» из княжеской спальни? Но они хотят отдавать, хотят жертвовать. Вот они нашли меня. Наверное, я не ленинградский и не интеллигент. Да и вообще не очень советский человек. Я нашел этим вещам экономически обоснованное применение. Не спрашивайте, как мне удалось переправить лучшую часть моей коллекции в Лондон. Это целый детектив. Но поскольку в нем действуют люди, которые живы до сих пор, давайте на этом остановимся. Надеюсь, дорогой Ханс, вы меня не осуждаете за это. Потому что и вы сами, как любой бизнесмен, наверное, тоже готовы дать отчет во всех своих средствах, за исключением, — режиссер грустно улыбнулся, — за исключением первого миллиона.

— Должен вас огорчить. Мой первый, а также сорок первый миллион я получил в наследство от своего отца, а отец от своего — и так далее до 1649 года, до года окончания Тридцатилетней войны, когда наш предок приобрел первый пакгауз в порту. Так что я в чем-то похож на этих людей. Только маленькая разница: я не ленинградский интеллигент, а скандинавский коммерсант. Как стать скандинавским коммерсантом-миллионером, а затем и миллиардером? Очень просто. Для этого надо иметь в своей семье как минимум троих миллионеров — прадедушку, дедушку и папу. Но самое главное, — усмехнулся Дирк, — что лично я — никакой не скандинавский коммерсант, а просто немецкий актер. Я просто играю его роль.

— Гениально играете, — оценил режиссер. Помолчал и добавил: — Россиньоли вас правильно выбрал.

Он произнес имя Россиньоли как бы через силу. Дирк это почувствовал.

Надо будет задать и Россиньоли несколько вопросов. Просто из любопытства. А действительно, почему Россиньоли ни разу не поговорил с этим режиссером, не обласкал его как-то, не приободрил?

О Россиньоли, правда, говорили, что он своих коллег предпочитает не замечать. Тоже надменность? Или нежелание вкручиваться в этот тесный и душный мир интриг и амбиций, свойственных артистическому сообществу любого масштаба, будь то маленькая площадь с двумя театрами где-нибудь в заштатном городке или воображаемая площадка, на которой красуются и грызутся олимпийцы от искусства.

* * *

Дирк, конечно, так и не спросил у Россиньоли напрямую: «Что вы думаете, маэстро, об этом режиссере?» Это было бы вовсе смешно, как будто бы он пытается составить русскому режиссеру протекцию. В результате и Россиньоли его высмеет, и русский режиссер обидится: он же об этом не просил. Хотя, повторяю, режиссер был сильно обескуражен тем, что Россиньоли не пожелал с ним общаться.

Но все-таки поговорить с Россиньоли про искусство удалось.

И это оказался полноценный разговор, а не те моменты на съемках, когда Россиньоли объяснял Дирку, как надо играть. Эти объяснения разговором об искусстве не назовешь, как, впрочем, не назовешь и особой режиссерской педагогикой.

Россиньоли работал на площадке двумя способами.

Первый был предельно простой и даже грубый. Расстановка фигур, разводка мизансцены. Так работают с массовкой. Россиньоли командовал:



— Встаньте сюда, вот-вот сюда!