После этих двух случаев — с Кирстен и с Сигрид — Ханс Якобсен будто бы разлюбил женщин. Они, особенно его ровесницы и те, что немного помладше, виделись ему в двух обликах — мертвая куколка-жена или полоумная похотливая сестра. Он уже давно поставил сестре диагноз и даже во внутренней речи называл ее не Сигрид, а «наша полоумненькая». Он боялся, что это проскользнет в разговорах с мамой. Но мама о Сигрид предпочитала молчать. Хотя иногда вдруг затевала чудной разговор.
— Вот представь себе, сыночек, — говорила она тоном умной Эльзы из сказки братьев Гримм. — Вот представь, что я скоро умру.
— Мама, перестань! — Ханс вставал с кресла, пересекал комнату и подходил к дивану, на котором сидела мама. — Ну что ты, мамочка, дорогая, в тебе еще очень много жизни.
— Никто не властен, кроме Бога, расчислять наши дни, — поджимала мама губки, на секунду превращаясь в постную лютеранку. Но потом снова улыбалась: — Но все-таки предположим, что я умру и ты умрешь тоже.
— А это еще зачем? — спрашивал Ханс.
— Ну не знаю, ну мало ли. Например, от какого-нибудь несчастного случая или на войне. Говорят, скоро в Европе опять война.
— Мы нейтральная страна, — успокаивал ее Ханс.
— А вдруг они все равно на нас нападут? Сделают вид, что не знают, что мы нейтральны. Или ты сам захочешь пойти на войну, в иностранный легион. Да мало ли отчего люди умирают. Я же про другое, сыночек, не придирайся к мелким неточностям. Я же старая женщина, мало ли что мне в голову придет. Я не знаю всех подробностей жизни. Но я знаю, что люди иногда внезапно умирают. И вот представь себе, умираю я, умираешь ты…
— Грустно, — вздохнул Ханс, не понимая, к чему мама клонит.
— Очень грустно, — кивнула мама. И вдруг ее глаза яростно сверкнули. — И эта мерзавка станет наследницей всего!
— Ты о Сигрид? — спросил Ханс.
— Да! — крикнула мама, встала, прошлась по комнате, громко отодвинула стул, села у стола поближе к Хансу и вдруг изо всех сил стукнула кулаком по столу: — Я ее ненавижу! И я не желаю, чтобы после моей смерти или после твоей смерти, живи сто лет, сыночек, но у тебя нет жены и детей… Женись, наконец! Нарожай кучу детей! Потому что я не желаю, чтобы после нашей смерти эта мерзавка стала владелицей всего нашего! Чтобы она сожрала наши деньги, наши дома, все наше имущество!
— Мамочка, бог с вами, — неожиданно для самого себя он перешел на «вы». — Что вы такое говорите?
— Чтобы она сожрала все деньги, дома и вещи точно так же, как она сожрала мою душу, точно так же, как она сожрала отца.
— Отца?
— А ты думаешь, он просто так умер? Если бы не Сигрид, он бы еще жил и жил. Его отец дожил до девяноста трех лет, а дедушка до ста одного года! Умер, когда упал с лошади и расшибся. Якобсены славятся долголетием. Она сожрала его сердце, мерзавка. Зачем я ее родила!
— Мамочка! — Ханс, опустившись на колени перед матерью, поймал ее руки и прижал к губам. — Мамочка, я понимаю ваш гнев, я разделяю ваши чувства, Сигрид не самая лучшая дочь и сестра, но, мамочка, это грех. Грех так думать, грех такого желать, грех проклинать свою родную дочь.
— Встань, — сказала мама. — Как говорится, спасибо за сочувствие. И не тебе учить меня морали, сынок. — Помолчала и добавила: — Я ничего особенного не имела в виду. Но когда сын учит мать морали — это неприлично. Сядь.
Ханс повиновался. Она замолчала, подвинула к нему бутылку:
— Выпей еще коньяку.
— Не хочу, — отказался Ханс.
— Правильно, — одобрила мама. — Серьезные разговоры надо вести на трезвую голову. Ты говоришь, грех проклинать? Да ее хоть всю запроклинай, ей это тьфу. Она ни в Бога не верит, ни в людей, ни в совесть, ни в благодарность. Сколько я для нее сделала, сколько мы для нее сделали… Она на все наплевала.
— Ужасная история, — взволнованно произнес Дирк. — Но, господин Якобсен, тут какая-то непонятная штука получается. Вроде как небольшое противоречие, позволю себе заметить.
— Какое еще противоречие? — недовольно осведомился Якобсен.
Ему не понравилось, что Дирк его перебил в таком волнующем, в таком патетическом месте. Он даже слегка раскраснелся рассказывая. Он ходил по комнате, меряя ее своими длинными ногами, встряхивал головой, глядя то на Дирка, то в окно, то на картины на стенах, и рассказывал, рассказывал, рассказывал, погружаясь в эти тяжелые для него воспоминания, — и вдруг бабах! Противоречие! Тоже мне, сценарист выискался.
— Какое еще противоречие?
— Ну, помните, вы говорили мне, что были самым главным ребенком в семье и что в купеческих семьях, в старинных купеческих семьях, — со всей вежливостью подчеркнул Дирк, — все внимание сыну, а вот девушка — это я вашими словами говорю — как бы отрезанный ломоть. Что девушку важно подготовить к замужеству, дать ей приданое и, попросту говоря, забыть о ней. Пускай навещает на Рождество и Пасху, поздравляет родителей с днем рождения, ну и мы ее поздравим, и довольно. Это же вы мне объясняли, что девушка-аристократка — это да, это ресурс семейного продвижения, козырная дама в семейной колоде, которую нужно подложить под козырного короля, чтобы породниться с достойной семьей. А здесь-то что?
— Здесь любовь и надежда, — ответил Якобсен. — Ясное дело, никто не рассчитывал на то, что Сигрид принесет в дом миллионы или охомутает какого-нибудь барона, чтобы внуки моего отца были не просто Хан-сены и Йенсены, а бароны вот какие-нибудь эдакие. Простите, я немного волнуюсь и не могу подобрать красивую фамилию, да и неважно. — Якобсен махнул рукой. — Конечно, мы жили в двадцатом веке, после великой войны, которая все перевернула, и, конечно, девушка имеет право на самостоятельный выбор, но ведь надо знать какие-то границы. Самостоятельный, пускай даже экстравагантный выбор — это значит выйти замуж за богатого японца, или поехать учиться испанскому языку в Буэнос-Айрес, или организовать, как я уже не раз говорил, какую-нибудь благотворительную контору по помощи… да кому хотите, хоть местным сироткам, хоть голодающим детям Китая. Или наоборот — стать художницей, поэтессой, музыкантшей. Но — по-настоящему, всерьез! Или самый нормальный, без всяких выходок, но тоже свободный выбор — рожать детей и ухаживать за мужем, стать хозяйкой большого дома. Необязательно богатого, господин фон Зандов. Поймите меня правильно. Вы, очевидно, думаете, что Якобсен — это какой-то спесивый индюк, что он лопается от сознания того, что обладает миллиардами долларов, а также заводами и пароходами. Уверяю вас, нет. Клянусь вам всем святым, нет. Да, я очень богат, да, я очень могуч, — и он криво улыбнулся, — но, как оказалось, я был недостаточно могуч для того, чтобы спасти свою сестру. Пусть бы она вышла замуж за кого хочет. Пусть за бедного клерка, за честного труженика, не надо улыбаться, я произношу эти слова на полном серьезе, я тоже честный труженик, хоть и миллиардер, поэтому уважаю любого честного труженика, который работает счетоводом или обыкновенным рабочим на одном из моих заводов. Но вот пьянство, кокаин, безделье, свальный грех, разврат в грязных логовах каких-то якобы художников и вроде бы поэтов — вот это все, дорогой господин фон Зандов, почему-то не входит в мое понятие свободного выбора. Как-то не вмещается, вы уж извините меня, старого мещанина и филистера.
— А, собственно, почему? — возразил Дирк. — Ведь свобода, она неделима. Если человек свободен делать что-то одно, значит, он свободен сделать что-то другое. Иначе это получится, знаете ли… Мы этого хлебнули в своем государстве, когда я был совсем еще маленький. Мать рассказывала. Мы были абсолютно свободны хвалить фюрера и поливать грязью русских, англичан и евреев. Вот эту нашу свободу никто не ограничивал. Мы могли свободно ненавидеть негров и китайцев, креолов и мулатов, Ротшильдов и Маунтвернеров, нам никто не мешал презирать румын и поляков — такая широкая свобода, не правда ли?
— Глупо! — отрезал Ханс Якобсен. — Нелепая манера переводить обыкновенный человеческий разговор на политику и особенно на Гитлера. Там все другое. При чем тут я, мой отец, моя мать и Гитлер? Давайте проще. Каждый человек в нашей свободной стране имеет право вести себя на улице как ему вздумается, но вот плевать в рожу встречному прохожему, публично заголяться и мочиться — это почему-то не входит в рамки свободы, и я думаю, что это правильно. Ваш пример с нацизмом — совсем неудачный!
Видно было, что он оскорблен до глубины души. И даже не тем, что его сравнили с Гитлером, а тем, что Дирк фон Зандов пытается встать на сторону Сигрид. Пытается объяснить, что она, быть может, всего-то навсего хотела освободиться от оков буржуазной семьи с многопоколенными традициями и просто пожить как ей нравится.
Осознав это, Дирк перевел дыхание и сказал:
— Конечно, я был неправ. Сравнение глупое, правда. И, уверяю вас, господин Якобсен, я целиком и полностью на вашей стороне. Тем более что у меня тоже было что-то такое, похожее. Отчасти похожее, я хочу сказать. Должен вам признаться, у меня есть — теперь вернее сказать была — незаконная дочь. Ее мать не захотела заключать со мной брак. Тоже эти странные новации: «Я хочу родить ребенка для себя!» Хотя время было довольно голодное. Мне было всего двадцать два года. Я только-только нашел работу. Верите ли, я больше половины своих денег отдавал туда, этой женщине и ее дочери. Они меня не желали знать, хотя деньги брали. Дочь училась в школе за мой счет. Нет, школа-то была государственная, само обучение ничего не стоило, но учебники, школьная форма, карандаши и краски, завтраки, например, — за это надо было платить. Я платил. Но знать меня они все равно не желали. Ни мама, ни, что особенно печально, дочка. Ей почему-то очень не нравилось, что я актер. Вероятно, она мечтала, чтобы у нее папа был богатым лавочником. Ох! Бестактно выразился. Вы не обижаетесь?
— Нет, что вы, — сказал Якобсен, — хотя я, конечно, скорее лавочник, чем актер. Но в каждой семье свои драмы. А почему вы сказали, что «была»? — сочувственно спросил он.