— Они уехали, кажется, в Америку… или в Южную Америку. Не знаю. Так что дочь у меня, может быть, и есть, а на самом деле, конечно, нет. Даже если она жива и прекрасно себя чувствует. Если она сейчас в Штатах — ей как раз на этих днях исполняется двадцать один год, то, значит, ей в магазинах будут свободно продавать пиво. У них там такое правило, вы слышали?
— Слышал, — кивнул Якобсен. — Спасибо за ваш рассказ. Я ценю ваше сочувствие. А как ее имя?
— Лена, — сказал Дирк.
— В честь Лены Нюман?
— Нет. Она родилась в пятьдесят восьмом. А фильмы с Леной Нюман вышли лет через десять, кажется. Но вообще-то вы правы. Все эти штучки в духе шестьдесят восьмого года. Секс и свобода. Я, кстати, очень люблю и ценю Лену Нюман. Мы с ней знакомы.
— Да, — сказал Ханс Якобсен. — Актриса невеликая, но сделала вклад, — усмехнулся и добавил: — В свободу!
Видно было, что эта перебивка как-то сдвинула его с прежнего настроения, но зато и несколько успокоила. Он прошелся по комнате и, улыбаясь, продолжил:
— И вы знаете, что у меня спросила моя простая и наивная мама? Я никогда не ожидал от нее такой юридической прыти. Она спросила: «Бывает, что мужья и жены разводятся, а можно ли развестись с дочерью? Ведь если мужья и жены разводятся, то разведенная половинка уже не имеет никакого права на наследство, верно?» — «Кажется, так». — «А нельзя ли сделать так, — поинтересовалась мама, — чтобы развестись со своей дочерью раз и навсегда? Чтоб не быть ей ничем обязанной даже после смерти? Тем более что я совершенно не рассчитываю на то, что она будет лелеять мою старость».
Якобсен тяжело вздохнул.
— По-моему, господин фон Зандов, это невозможно. Уж не знаю, к счастью или к сожалению. Кровные узы — это нечто ужасное в смысле нерушимости. Вы понимаете, моя мама просто растила хорошую девочку. Звучит очень смешно и наивно, но ведь это на самом деле так и есть. Миллионы, миллиарды родителей, когда растят своих детей, растят хороших мальчиков и девочек. Они рассчитывают, что эти мальчики и девочки будут хотя бы чуточку похожи на них. Будут продолжать их жизнь. И это справедливо. Поэтому моя мама и была так страшно оскорблена. Боюсь, она отчасти права насчет отца. Отец тоже очень тяжело это переживал, хотя не подавал вида. Оттого, наверное, и умер. Вот если бы он делился своим горем, мог бы прожить и подольше, горе не съело бы его изнутри. Но, — задумался Якобсен, — приличия, проклятые приличия заставляли его молчать. Те самые приличия, соблюдения которых мы так упорно и безрезультатно требовали от Сигрид.
Прошло четыре месяца, потом полгода, потом еще какое-то время. Сигрид не объявлялась. Ханс Якобсен даже подумал, что она действительно сделала свободный выбор, то есть ушла из семьи, но при этом взялась за ум и живет себе простой, обычной, скромной жизнью. Ну, пускай и не скромной. Вышла, к примеру, замуж за какого-нибудь чемпиона по автогонкам или хозяина казино.
Главное, живет самостоятельно.
Глава 11. Половина восьмого. Чужой ужин. Лиза
К половине восьмого эти люди — ну вот те, которые приехали в «Гранд-отель» на корпоративный ретрит, — начали собираться в ресторане. Дирк прохаживался по холлу, иногда ненадолго выходил в коридор — там сразу же были стеклянные двери ресторана. Он видел, как люди потихоньку спускаются с правой и левой лестниц.
Кое-кто из них кивал Дирку, из чего Дирк еще раз заключил, что они, наверное, из разных подразделений этой огромной корпорации, из разных городов и не очень хорошо друг друга знают. Вот и тот самый, его сосед через комнату, который почему-то решил, что Дирк приехал из Франкфурта, кивнул ему довольно-таки ласково и даже чуть-чуть притормозил около двери, как будто бы ожидая, что Дирк пройдет вместе с ним, но Дирк сделал шаг в сторону. Тут какой-то совсем незнакомый человек подал ему руку и буркнул что-то вроде gutenTag. Да-да, по-немецки!
Дирк молча кивнул в ответ, и пошел по коридору дальше, и чуть было не столкнулся нос к носу с той важной дамой, что приехала на отдельном «мерседесе». Тогда она была в красном костюме, Дирк это запомнил. А сейчас была одета по-другому: серая юбка ниже колена и темно-серый, графитового цвета пиджак с очень красивой брошкой на лацкане. Брошка изображала обезьяну, которая, подняв лапу, приветствовала окружающих. «Интересно, Сваровски? — подумал Дирк. — Или настоящие камни?» У него хватило времени, чтобы подумать о брошке, потому что дама остановилась перед ним, улыбнулась и доброжелательно, демократично и вместе с тем величественно протянула руку. Дирк хотел было склониться к ручке, но вспомнил про феминизм, ныне господствующий повсюду, а особенно в больших корпорациях, и всего лишь аккуратно пожал ее сухие, отманикюренные пальчики. Он бы, конечно, поцеловал даме руку, если бы почувствовал в этой руке хотя бы малейшее движение вверх. Дирк был очень чуток на подобные флюиды и вздрагивания. Именно в наше феминистское время он не раз так действовал в зависимости от едва ощутимого толчка женских пальцев. В старое время, бывало, женщины протягивали руку для поцелуя совсем откровенно, протягивали сразу к твоему лицу, а если ты собирался руку просто пожать, то чуть ли не выворачивали ее тыльной стороной ладони кверху — и делать нечего, приходилось склоняться и целовать ручку даже в тех случаях, когда этого не очень хотелось. Когда ее подавали совсем уж уродливые, неприятные тетки или, наоборот, девушки-простушки из технического персонала, какие-нибудь третьи помощницы пятых гримеров. Они часто приходили на фестивали и премьеры — о, этот неистребимый демократизм кинематографа! — и вели себя ну просто как кинозвезды. Тем более что среди них встречались и очень хорошенькие, и очень даже миленько одетенькие. Дирк порой думал, что колесо фортуны не всегда справедливо молотит своими спицами и лопастями. Взять бы такую девулечку, поставить ее под приборы, и чтобы какой-нибудь Россиньоли скомандовал ей: «Ну-ка, подбородок вверх, глаза налево, руку на пояс, пальчики распустила, текст помнишь, пошла! Снято!» Кстати, колесо не колесо, но Россиньоли если уж кого замечал, то снимал непременно. В его фильмах, коль скоро мы заговорили о Россиньоли, снималось огромное количество непрофессионалов, которых он порой набирал прямо на съемочной площадке — выдергивал из толпы, которая стояла вокруг и глазела, как снимается кино. Разные мальчишки и девчонки со смешными лицами, с дурацкими ужимками, иные и вовсе уродцы. Но вот беда, мелькнув раз-другой у Россиньоли и даже получив какой-нибудь хвалебный отзыв в газете, они потом исчезали бесследно. «Так что зря это я, наверное, — думал Дирк, — обижаюсь на колесо фортуны. Оно знает, кого подбросить кверху, а кого откинуть прочь».
Так вот, эта дама, величественно и одновременно с какой-то милой симпатией протянув руку Дирку, кажется, хотела ему что-то сказать и как будто ждала от него какого-то слова. Черт знает почему: то ли она была чуть постарше, то ли чуть образованнее, покругозористее остальных, а может быть, помнила этот фильм или видела Дирка в театре? Например, в роли еврея Адольфа в спектакле «Четверо в сорок четвертом» — единственная, пожалуй, его серьезная роль после этого чертова фильма. Непонятно. Так или иначе, Дирк корректно улыбнулся и проговорил что-то вроде «добрый вечер». Но не сказал «рад видеть вас, мадам». И правильно! Вот сказал бы «рад видеть вас, мадам», и она сразу завела бы разговор про какое-нибудь франкфуртское либо барселонское отделение, и Дирку пришлось бы что-то объяснять и поскорее ретироваться. Ну его!
Хотя было двухсекундное сожаление: он ни с кем не захотел обменяться приветственными репликами и тем самым окончательно закрыл себе всякую возможность присоседиться к ужину, пусть даже не совсем честным манером.
Однако есть хотелось все сильнее. Это было Дирку непривычно.
Детство у него было голодное. Война. Потом разруха, безработица, мелкие непостоянные и скудные заработки. Да и когда он начал работать в театре, тоже денег не было — какие-то гроши. В общем, первую треть своей жизни Дирк, можно сказать, голодал. Да, господа, не просто недоедал, не просто не всегда ел досыта, а натуральнейшим образом голодал, и лечь спать без ужина для него было самым обыкновенным делом. Как умыться перед сном. И нельзя сказать, чтобы он так уж начал, как говорили фрайбургские грубияны, «отжираться после голодухи». Те, что отжирались, очень скоро наедали себе «чемоданы», «бочонки», «кокосовые орехи», «седьмые месяцы» и прочее — как они, похохатывая, называли свои увесистые пуза, которыми обзаводились к тридцати годам. Но Дирк всегда был подтянутым — наверное, от природы. Кроме того, он знал, что есть после шести — это не здорово, ведет к ожирению, ожирение ведет к болезни суставов и сердца, потере бодрости, не говоря уж о потере актерской формы.
Когда Дирку было лет сорок, у него была любовница, чудесная журналистка из местной газеты, как раз писавшая про театр. Она недавно переехала из другого города, а именно из Мюнхена, где испортила отношения с одной замечательной газетой, кажется, «Байеришес Тагеблатт». Она не рассказывала, что там случилось, но приехала к ним во Фрайбург, ее взяли стажеркой, несмотря на ее тридцать два года и почти десятитилетний опыт работы в Мюнхене, — в журналистике ведь неважно, какое у тебя резюме, важно, что ты, подлец, умеешь делать сегодня, сейчас. Она писала о спектакле «Смерть в Венеции», брала у Дирка интервью в его гримерке, и они сошлись тем же вечером. Хорошая женщина была. Жалко, что нельзя про нее сказать — хорошая девочка. Тридцать два года все-таки. Так вот, у нее дома, на кухне, на дверце холодильника висела большая цветная фотография пингвина, вернее пингвиненка, очаровательного, черно-белого и очень пухлого, а поверх — прямо на его белом пузе — было написано синим фломастером: «Это ласточка, которая ела после шести!» Дирк засмеялся, увидев это в первый раз. Вообще, она ему нравилась, и он даже составил ей протекцию, потому что был хорошо знаком с редактором газеты. У них в городе был такой небольшой, но вроде бы отчасти влиятельный артистический кружок. Главный режиссер штадттеатра, ректор художественного училища, три главных редактора, один местный коллекционер современного искусства, еще один коллекционер, тот больше был специалист по африканским маскам, ну еще несколько актеров и художников. Собирались раз в две недели в замечательном подвальчике Шмица, который, в свою очередь, был двоюродным братом главного режиссера шт