Богач и его актер — страница 57 из 61

Сели в маленьком уличном кафе. Было лето.

Дирк поведал Лизе печальную историю про скворца, которую ему на съемках рассказывал Россиньоли. Лиза внимательно записывала.

— Ты знаешь, — сказал он, — я жалею, что маэстро не снял вот именно этого фильма. Это был бы просто шедевр. Думаю, в этом фильме он бы сумел соединить две великих линии кино — ту, из которой он вышел, и ту, которую он потом создал. Классический итальянский неореализм и вот эти мистические фантазии на тему театральности всей нашей жизни. Фильм получился бы еще сильнее, чем его «Аллея», потому что в «Аллее» виден только Россиньоли-два, как, впрочем, и в нашем фильме, а Россиньоли-один ведь тоже был гениальным. Ты помнишь фильмы «Жулье» и «Фонтаны Треви»? Он пережил, отставил и забыл свой неореализм, и это очень жалко, потому что воздух требует почвы. Мне кажется, фильм про скворца был бы именно таким соединением двух главных стихий Россиньоли. Почвы и воздуха.

Лиза быстро записывала за ним, а потом задала вопрос:

— Ты бы, надо понимать, хотел сыграть в этом фильме?

— Но кого? — спросил Дирк. — Разве что пожилого отца главного героя. Но это эпизодическая роль. Тут нужен мальчишка на роль героя. Еще нужен парень лет двадцати пяти, который сыграет его брата. Для этих ребят я староват. — Засмеялся и сказал: — Я бы сыграл скворца. Скворца, которого забыли покормить.

— Ты прав, — вздохнула Лиза. — Очень похоже. Наверное, ты и есть тот самый скворец. Бедный скворец.

Она кончиками пальцев потерла уголки своих глаз.

Точно так же, как делал Россиньоли, когда рассказывал ему эту историю, лежа на скамейке у воды. Трогал пальцами глаза, чтобы не заплакать.

Дирк разозлился:

— Вычеркни все, что я тебе рассказывал. Вычерни все это к чертовой матери. Зачеркни, чтоб я видел! Напиши вот так. Напиши: Дирк фон Зандов сказал, что благодарен судьбе, — холодно диктовал он, — которая свела его на съемочной площадке с таким гением современного кинематографа, каким был только что ушедший от нас незабвенный Анджело Россиньоли. Точка. Все, — сказал он даже с некоторой злобой. — Записала? Давай сюда, я подпишу. Заверю текст.

— Ну почему? — спросила Лиза.

— Потому, что я не хочу казаться тоньше, глубже и умнее, чем я есть на самом деле. Лучше, чем на самом деле. Не хочу! Поняла?


Глава 15. Ночь и утро. Лена

Позднее он жалел, что запретил Лизе написать про историю со скворцом. В глубине души он надеялся, что она не послушается. Специально нашел ту фрайбургскую газету, где Лиза написала про похороны Россиньоли, и стал читать, ожидая увидеть там весь свой рассказ. Но нет, честная Лиза сделала все, как было велено. Записала шаблонную протокольную фразу, которую он ей продиктовал со злости, вот и все. А на что он злился? На Лизу, на Россиньоли, на свою судьбу? Непонятно. С ним такое часто случалось — предмет злости уже исчезал из памяти, а сама злость оставалась.

Жалко. Очень хорошая история. А вдруг бы действительно какой-нибудь продюсер или сценарист прочел ее, увлекся и что-то на этом основании затеял? Так сказать, памяти великого маэстро Россиньоли. А тут еще Дирк фон Зандов, его любимый актер. В роли скворца? Нет, в роли самого Россиньоли, конечно же! Хотя на самом деле никакой он не любимый актер, просто посчастливилось работать в этом фильме.

Ну ладно, пожалели и дальше пошли.

* * *

Дирк вернулся в номер.

Было уже около полуночи, 23:48 — прыгали циферки на часах, вделанных в панель телевизора. Он медленно разделся, предварительно задернув шторы, вытащил из шкафа прекрасный махровый халат в целлофановом пакете, вскрыл целлофан, вдернул поясок в петельки. Почему-то в гостиницах всегда халат и поясок подаются отдельно. Наверное, так удобнее тем, кто их стирает и упаковывает. Накинул халат, полюбовался на себя в большом зеркале в прихожей. Приятно, что он в свои годы еще довольно-таки стройный — во всяком случае, живота нет. Правда, ноги некрасивые, слишком худые, с седыми волосами на икрах, но уж куда денешься. Зато ногти аккуратно подстрижены и подпилены. Легко делать себе педикюр, когда такой худой. Знакомый старик жаловался: пузо мешает. Дирк погладил себя по животу и снова почувствовал, что есть не хочется совсем, и снова похвалил сам себя. Он, как и хотел, пересилил чувство голода. Вот и замечательно!

Пошел в ванную и долго мылся, перепробовав все шампуни и гели, которые стояли там рядком в цилиндрических пузырьках с круглыми золотыми головками. Высушил голову феном, еще раз прошелся по комнате, откинул одеяло, улегся, вытянулся и немедленно заснул.

А перед мгновением перехода в забытье ему показалось, что сейчас он еще раз увидит во сне все подробности тех замечательных полутора месяцев, когда снимался фильм, и, может быть, во сне припомнит что-то, что уже улетело из его сознательной памяти. Но нет. Сначала, как это всегда у него бывало, перед глазами плясал битый кирпич, щебень, покрошенная штукатурка и какие-то железяки, торчащие из каменных куч. Разбомбленный Фрайбург не отпускал его. Или не отпускала девочка Кристин, двенадцатилетняя ровесница, которую он убил, ударив железякой по голове за то, что она обозвала его мать проституткой? То ли на самом деле убил, то ли это все ему привиделось, приснилось, слепилось из каких-то непонятных кусочков, и он зачем-то рассказал это Хансу Якобсену в восьмидесятом году.

* * *

Потом ему стал сниться спектакль «Четверо в сорок четвертом» по переводной пьесе дотоле никому не известного итальянца Даниэля Кавальери.

Пьеса была неплохая, трогательная, «актерская», как они тогда говорили, — актерам было что играть, четыре прекрасные роли, четыре характера, двое мужчин и две женщины, но отчасти надуманная в смысле сюжета и коллизии. Дирк фон Зандов как немец это чувствовал. Бывает, что каждая деталь вроде бы реальна, на каждый сюжетный поворот есть доказательство: да, вот так могло быть потому-то и потому-то, вот даты, вот документы. Но все равно ощущение какой-то неправды. Нет, не лжи, не вранья, а именно неправды. Хотя режиссер был в полном восторге и не видел в пьесе никаких натяжек, а тем более фальши. Может быть, потому, что он не был немцем.

Вот сюжет. 1944 год. Небольшой немецкий город, очень неудобно расположенный — как раз посередине страны, далеко и от бывшей Польши, и от оккупированной Франции. С востока наступают большевики, они перешли польскую границу и медленно движутся к Берлину, а на западе Эйзенхауэр и Монтгомери уже два месяца хладнокровно перемолачивают лучшие дивизии вермахта. Дело происходило осенью, потому что большевики вошли в Польшу в июле, а англосаксы высадились во Франции месяцем раньше.

В этом городе в маленьком доме живет немка, белокурая красотка, стопроцентная арийка, маникюрша и педикюрша Агата. Сами понимаете, какой в Германии осенью сорок четвертого года маникюр и педикюр. Но то ли волей драматурга-итальянца, то ли и на самом деле так все было — какие-то местные дамочки все еще пребывают в кошмарном самообмане. Они верят в чудо-оружие фюрера, они надеются, что ни с запада, ни с востока до них не дойдут, не дотянутся, и вообще, все будет если не хорошо, то хотя бы нормально. Если позавчера было нормально, вчера — нормально, сегодня тоже нормально, то почему завтра должна случиться какая-то катастрофа? Ведь завтра наступало, завтра превращалось в сегодня, в котором опять все было нормально и можно было сходить сделать маникюр. Платили, ясное дело, уже не деньгами, деньги не стоили ничего, а съестными припасами, иногда сахаром, иногда еще довоенной закаменевшей копченой колбасой, а чаще сигаретами и маленькими пузырьками армейского шнапса, а уже сигареты и шнапс на хлеб и крупяной концентрат менял на рынке муж Агаты Адольф. Его-то и играл Дирк фон Зандов.

Адольф был старше Агаты, Адольф был болен какой-то костной болезнью, а главное — Адольф был еврей. Но поскольку он был законным мужем арийской женщины, он не подлежал ликвидации. Вот такой гуманный был фюрер, вот такие добрые люди были господа Гиммлер, Геринг и все остальные. Ибо судьба конкретной немецкой женщины была для них важнее общих планов по очистке планеты от евреев. «Законные евреи» — так называл сам себя Адольф, — законные евреи со временем вымрут, и настанет полная арийская благодать. Так, наверное, думали господа Гитлер и Гиммлер. Но сейчас насчет благодати возникли некоторые сомнения. Вот Адольф, вернувшись в очередной раз с рынка в пальто с большой желтой звездой, рассказал, что ходит в народе слух: в связи с напряженным положением на фронтах, возможно, с законными евреями поступят примерно так же, как с незаконными.

У них, у Агаты и Адольфа, снимал комнату молодой и нервозный гестаповец по имени Генрих. Он называл себя Анри (в приватных разговорах, разумеется), потому что происходил якобы от французских гугенотов. Говорил, что его родичи спасались в протестантской Германии после Варфоломеевской резни. Этот Анри всячески разубеждал и успокаивал Адольфа. Он утверждал, что в рейхе превыше всего закон, а если что случится с законом, то все равно в этой сумятице вряд ли о нем, Адольфе, кто-нибудь вспомнит. Кажется, у Анри (он же Генрих) что-то было с Агатой. Нет, не адюльтер, а какая-то тайная симпатия.

Как бы то ни было, Адольф решил бежать, но не мог точно решить куда — к большевикам или к англосаксам. К англосаксам было надежнее, но к большевикам ближе, хотя и тут и там проходила линия фронта. Но какой-то хитрый человек объяснил ему — это он пересказывал Агате и Генриху, — какой-то хитрый человек объяснил, что есть люди, которые держат на границе «окно», поскольку линия фронта, она только на карте сплошная и черно-красная. А на самом деле здесь стреляют, а тут лес, там болота, здесь пехота окопалась, а тут и вовсе какая-то лощина, куда не суются ни те ни другие. То есть линия фронта похожа на какой-то дырявый забор, а вовсе не на китайскую стену.

Адольф, собранный Агатой и напутствуемый Генрихом, однажды ночью все-таки ушел из дома. Договорились так, что через два месяца Агата подаст рапорт о безвестном отсутствии ее мужа и сможет получить развод. Она-то этого вовсе не желает, сказала Агата и напомнила Адольфу, что имела полное право потребовать развода с евреем и ее бы развели через полторы минуты. А потом бы пришли за ним, потерявшим охранную грамоту в виде арийской жены. «Но я же… — она хотела сказать „люблю тебя“, но в присутствии Анри предпочла другие слова, — но я же благородная немецкая женщина и не собираюсь нарушать своей брачной клятвы». Адольф поцеловал ее в щеку и сказал, что хочет освободить ее от себя. Она тоже его поцеловала, тоже в щеку, и заплакала. Он ушел в темноту.