Богач и его актер — страница 58 из 61

Но в пьесе это была лишь предыстория, которую зритель сам должен был сложить из отдельных реплик и флешбэков, то есть коротких сценок-воспоминаний.

А спектакль начинался с того момента, когда Агата и Анри, он же Генрих, заканчивали свой скудный ужин и уже собирались было ложиться в постель, как вдруг в комнату вошел Адольф. Причем вошел не один, рядом с ним стояла закутанная в длинное пальто и платок фигура.

Адольф сообщил, что окно на границе закрылось. Это на востоке. А идти на запад, предупредили его, опасно. Он честно хотел дождаться конца войны, прячась где-нибудь в развалинах, но то ли не нашел подходящих развалин, то ли просто ему стало голодно и страшно — и вот он вернулся.

Для Агаты и Анри это был весьма неприятный сюрприз, тем более что спать вместе они начали всего дня три назад, то есть у них был, можно сказать, медовый месяц. Агата терпеливо ждала уговоренного срока, а Анри благородно старался к ней не приставать. Два месяца почти прошли. Агата и Анри буквально полутора недель не дотерпели. Вот, казалось бы, Адольф ушел. Спрятался, спасся или совсем пропал, какая разница? Нет его больше в нашей жизни, нет этого ярма благородства, которое висело на Агате, нет этой тяжкой гири законопослушности, которую тащил Анри, он же Генрих. Анри был настоящий нацист, убежденный антисемит, но указания фюрера для него были еще важнее. И если фюрер велел: вот этого еврея не тронь, то он его ни за что бы не тронул. До самой отмены приказа.

Но Адольф вернулся не один. Блуждая по прифронтовой полосе, прячась в разбомбленных деревнях, сначала сопровождаемый своим проводником, а потом брошенный им…

* * *

…когда Дирк фон Зандов читал эту пьесу, ему казалось, что вся ситуация с окном в линии фронта и с этим побегом — это драматургическая выдумка, что так не бывает, но режиссер очень увлекся пьесой и к тому же дал Дирку главную роль, так что спорить, а тем более скандалить было бы совсем глупо…

* * *

…так вот, дорогие друзья, в своих драматических скитаниях Адольф случайно встретил еврейскую девушку Луизу, тоже пытавшуюся скрыться. Но если у Адольфа была охранная грамота в виде брачного свидетельства, то у Луизы не было ничего. И он привел ее к себе домой, вернее, в дом Агаты.

Когда-то, не так уж давно, всего одиннадцать лет назад, до 1933 года, это был его дом. И он во время какой-нибудь маленькой ссоры с Агатой имел полное право постучать пальцем по столу и сказать: «В моем доме…» Но потом оказалось, что это вовсе не его дом, а живет он здесь — и вообще, живет на свете — исключительно по милости и благородству своей жены.

Дальше начиналось уж совсем неизвестно что.

Агата, хотя она уже целых три раза переспала с Анри, то есть фундаментально изменила своему законному мужу (это она в пьесе так говорила: «фундаментальная измена»!), все равно начала ревновать Адольфа к этой самой девчонке, которую он приволок с собой. Девчонка была тихая, молчаливая, безответная, черноглазая и очень красивая. Так было в пьесе. Похожая даже не на еврейку, а на знойную итальянку с картины какого-нибудь Караваджо. Агата ревновала Адольфа на полном серьезе, она даже хотела «выкинуть эту тварь из своего дома».

Но вот что любопытно. За нее вступился не только Адольф, который клялся и божился своей жене, что взял с собой Луизу только из жалости. Ну и немножко из племенного чувства — еврей должен спасти еврейку. Но у них, разумеется, ничего не было и быть не могло, он любит только свою жену, прекрасную, голубоглазую, белокурую Агату, а этих черненьких-курчавеньких он с детства не любил. Должно быть, потому, что все детство его прошло именно среди таких девчонок и мальчишек. Среди евреев, проще говоря. А ему как раз хотелось вырваться на светловолосый голубоглазый простор настоящей красоты. «И вот ты полюбила меня, — шептал он, — и неужели ты можешь подумать, что я предам тебя, тем более зная, что ты спасала мою жизнь все эти годы». Но Агата почему-то не до конца верила ему.

Особенно ей было неприятно, что за эту девочку вступился также и Анри, он же Генрих — настоящий немец, член НСДАП, гестаповец, гитлеровец и антисемит. Он объяснял удивленному Адольфу, что на самом деле он никакой не антисемит и даже никакой не гитлеровец. Объяснял, когда над головой гудели самолеты союзников, летевшие бомбить немецкие города. Очевидно, именно этот звук располагал Генриха к особой искренности. «Я обыкновенный конформист, выражаясь интеллигентно, — говорил он, — а если же по-нашему — приспособленец. Я — мещанин, я — плебей, я — человек из народа. Я хочу долго жить, вкусно есть, сладко спать и за это готов делать, что мне велят. А сейчас, дружочек, сам видишь, — и он тыкал пальцем в потолок, подразумевая в небо, где гул стоял от вражеских бомбардировщиков, — сейчас колесо истории повернулось несколько в другую сторону. И я надеюсь, — он заглядывал Адольфу в глаза, — я надеюсь, что ты в случае чего объяснишь, что я хоть и гестаповец, но никого лично не расстреливал и не мучил, я просто полицейский, но не садист и не зверюга. И более того, я спас еврейскую девушку!» Но ни Адольф, ни Агата ему не верили, потому что на эту еврейскую девушку он смотрел совершенно однозначно: глазами, полными страсти. Она ему действительно нравилась. Возможно, по той же самой причине, по которой Адольфу нравились светловолосые, голубоглазые, рослые женщины. А этого, наоборот, влекло к маленьким, курчавеньким, черненьким.

Этот четырехугольник усугубился еще тем, что Адольф узнал, что Агата спала с Анри, а юная Луиза, за которой элегантнейшим образом ухаживал Анри и с которой по чисто гуманно-племенным резонам слегка любезничал Адольф, эта девушка делала некие поползновения в сторону Агаты.

* * *

— Ну уж нет! — закричал Дирк фон Зандов, когда дочитал до этого места. — Нет, это уж черт знает что, какое-то ужасное поветрие, чтобы в пьесе обязательно была лесбиянка! Неужели без лесбиянок нельзя обойтись? Тем более еврейка-лесбиянка, это же невозможно.

Это у них запрещено, особенно если она из такой густо религиозной еврейской семьи. Она ведь, кстати, что-то об этом рассказывает. Про семерых братьев и четверых сестер, про Седер, Песах и прочие штучки. У них же за это камнями побивают. Еще бы не хватало, чтобы Анри под конец стал приставать к Адольфу!

Дирк фон Зандов даже отшвырнул пьесу, и она пропеллером пролетела по пустому полированному столу и сбила маленький пластиковый стакан с минеральной водой, который стоял перед режиссером. Но режиссера было не сбить.

— Это не мода, это правда, — сказал он.

— Что — правда?

— Гомосексуальность чрезвычайно распространена в обществе, просто до недавних пор мы вынуждены были скрывать это, ханжески отворачиваться от проблемы, но вот сейчас будем говорить смело и во весь голос.

* * *

Дирк перевел дыхание и повернулся на другой бок.

Он не стал досматривать этот сон, потому что не помнил, какой была развязка в том спектакле. Кажется, погибали два человека — как раз гестаповец и эта самая еврейская девушка, а он, Адольф, и Агата оставались жить, волоча на себе страшное бремя пережитого ужаса, грязи, подлости и смерти. Пьеса, между прочим, имела успех. Шла по всей Европе, хотя не очень долго. И рецензии были неплохие, но все равно это было как-то вяло и неинтересно.

* * *

Дирк проснулся. Было еще очень рано.

Сон смутил его, потому что за ним стояли воспоминания о его собственном детстве, которого он абсолютно не помнил. Ничего, кроме этой полуфантастической истории про убитую девочку. Было это на самом деле или не было? Господи, в семьдесят пять лет невозможно вспомнить, что там случилось шестьдесят три года назад. Представляете себе, что это такое — шестьдесят три года? Две жизни! Или даже три. В двадцать один год родить сына, в сорок два — чтоб появилась внучка, а вот сейчас — чтобы внучка уже ходила беременная.

Дирк снова вспомнил слова Ханса Якобсена, их последний разговор.

— Я благодарю вас, — сказал богач своему актеру. — Вы будете вознаграждены.

— Успехом? Славой?

— Не только.

— Внутренним творческим удовлетворением?

— Не только!

Дирк был сильно разочарован и даже оскорблен после смерти Якобсена, когда эти загадочные обещания не были выполнены. Хотя все это смешно, конечно. Но все-таки: чем может быть вознагражден человек, если не славой и деньгами? Какой-то великой разгадкой жизни? Но в чем она? Вносить в жизнь как можно больше красоты и добра? Смирить свою гордость? Раздать имущество нищим? Спасибо, читали.

Он опять задремал и проснулся в половине восьмого.

Снова побежал в душ, словно бы нарочно пытаясь извести побольше гостиничных шампуней и лосьонов. Побрился. Завтрак начинался в восемь часов. Он попил немножко воды из-под крана, но решил, что было бы глупо идти на завтрак прямо к открытию ресторана. Завтрак там до половины одиннадцатого, кажется. Вот он и пойдет немного погодя. Он голышом прошелся по комнате, взял с полки чистое белье, надел просторные мягкие трусы в мелкий цветочек и свежую белую майку-футболку под сорочку. Побрызгался одеколоном, натянул носки, и тут в дверь постучали. «Неужели уборщица?» — подумал он и крикнул:

— Нельзя! Рано!

Но на всякий случай накинул халат. Прошелся по комнате, косясь на дверь. Постучали еще раз. Он подошел к глазку. Там виднелась женская фигура. Глазок был панорамный, рассмотреть, кто это, не было никакой возможности. Но ясно было, что не вчерашние полуприснившиеся ему мальчик и девочка и уж подавно не дама с бриллиантовой брошью. Какая-то фигура вполне скромного гостиничного вида.

— Минутку! — громко произнес он. — Секундочку!

Запахнул халат, завязал на животе пояс бантиком и открыл дверь.

— Здравствуйте, дорогой господин фон Зандов! — На пороге стояла Лена.

Она была уже не в гостиничной униформе, а в легких брючках и в светло-бежевой кофточке, на которую сверху был накинут свитер. Накинут на плечи, а рукава свободно повязаны на груди. В руках у нее была небольшая сумка.