– Это тебе…
Протягивая девушке цветок, он явственно ощутил: уши становятся пунцовыми.
Глазунья присела в смешном реверансе:
– Ой!.. спасибо!.. Нет, правда, спасибо! Красота какая! Где ты его нашел?
– На скале… – Вит почувствовал, что сейчас сгорит со стыда. Сломя голову кинулся за стол, притворясь, будто умирает от голода; ухватил кус яичницы, второпях целиком сунул в рот. Обжегся. Из глаз брызнули слезы. Фратер Августин строго посмотрел на мальчишку, но выговаривать не стал. Прочел коротенькую молитву, осенив стол Святым Круженьем, после чего приступили к трапезе.
Завтрак Матильде удался на славу. Троица мужчин расхвалила стряпуху до небес – Глазунья даже засмущалась, чего раньше за ней не водилось.
– Тело ублажили, о душе святой отец позаботился… – Мейстер Филипп аккуратно отер губы платочком. Вынул из-под стола два кожаных футляра, жестом кудесника извлек из первого цитру. – Хорошо бы теперь сердце согреть. Что скажешь, милочка?
– Я?! Я чуть-чуть…
– И я чуть-чуть, – улыбнулся Душегуб. – Значит, получится отличный дуэт. Итак?
Из второго футляра он достал новомодную альтовую виолу. Установил перед собой, придерживая сверху за широкий гриф. Смычком коснулся струн… Печальная мелодия, спотыкаясь с непривычки, растеклась по трапезной; слегка запоздав, к ней присоединилась цитра Матильды, и два инструмента пошли рука об руку, тихонько ведя беседу. Только разговор выходил, как у заики с шепелявым. Оба разумны, да жаль, косноязычны. Звуку временами было тесно, смычок заставлял басы поскрипывать. То виола, то цитра на миг запинались, рассыпая мотив сухими крошками, но вновь спешили вернуться в общее русло – стылая осенняя (…жухлые листья мечты: вдаль…) река текла, петляя в теснине круч, дребезжа льдинками на перекатах…
В общем, у дуэта выходило пока не очень. Хотя душевно.
– «Lamento di Tristano», – тихо, сам себе, пробормотал монах, едва последние отголоски умолкли под сводами. В груди щемило тайное чувство стыда: будто подглядывал в щелку за первой ночью любовников. Юных, неопытных – смущенье поцелуев, наивность ласк, пальцы дрожат, дыхание срывается, но страсть творит чудеса, подменяя опыт невинностью, которая иногда порочней любой искушенности.
Откуда явилось такое странное сравнение, монах не знал.
Матильда встряхнула головой, гоня грусть прочь. Ловко пристроила в волосах подаренный Витом цветок и вдруг обернулась к юному кавалеру:
– Вит, а ты на чем-нибудь играешь?
– Не-а, – растерялся мальчишка. – Я это… я в «хвата» бацаю…
– Ладно, в «хвата» еще сбацаешь. А пока…
Пальцы вновь легли на струны. Под своды трапезной величаво вступил радостный и одновременно торжественный «Basse danse La Brosse». Виола мейстера Филиппа заторопилась подхватить. Музицировали всего двое – неумело, сбивая ритм, наслаиваясь случайными диссонансами, но цистерцианцу с Витом казалось: в рефектории играет малый оркестр… откуда-то явилась, то и дело фальшивя, труба, плеснула золотой волной, упала, сорвалась на смешной щенячий визг… Чудеса! А Матильда, не доведя тему до конца, перескочила к другой. Безудержное веселье «Trotto» захлестнуло залу; Душегуб опаздывал с аккомпанементом и потихоньку (…пламя свечей дрожит от сквозняка…) отложил смычок. Но этого никто не заметил. Как и того, что в трапезной объявился новый слушатель. Был он высок, статен, с русой бородкой кольцами, и одет не по погоде: теплынь вокруг, а на госте – полушубок нараспашку, кафтан на вате, шаровары алого сукна. В руке шапка соболья. Оружья при госте не наблюдалось…
Стоял себе человек у двери. Смотрел. Слушал. Ухмылочку в усах катал.
И вдруг не удержался: в пляс пошел! поплыл! полетел! Вприсядку, коленцами, орлом, лебедем! – мало что искры не летят. Может, и не великий плясун, как Душегуб с Матильдой – музыканты. Зато полы вразлет, шапка под ноги, полушубок на пол, да сапогами их, сапогами, каблуками наборными – зверя-соболя, седую лису! Эх, душа, ходи-приговаривай! Тут-то уж все гостя заметили. У Вита кусок в горле застрял: эдакое добро топтать! Не нравится? – подари, отдай, но зачем портить?! Матильда сбилась, еле-еле плясовую до конца довела.
Раскраснелся гость, разрумянился.
– Привет честной компании!
Выговор мягкий, чужой. Только сразу видно: веселый человек. Глянешь на него – самому улыбнуться хочется. А Душегуб уже навстречу: обниматься лезет, по плечам хлопает. И как бы невзначай в сторонку отвел.
– Что, Филипп? Вижу, решился?
– Решился, Костя. Такой случай упускать грех…
– Ясно. На то и Совет, чтоб советы давать, а поступать всяк по своему разумению волен. Сказать по чести: сомнительна затея твоя. Раньше тебе говорил и сейчас скажу. Но помочь – помогу. Ежели ладить избу, так на совесть. Мальцу, разумею, пестуны нужны?
– Нужны, Костя. И лучше, чтоб издалека.
– Из моих краев – в самый раз будет.
– Спасибо. А тебя-то сюда что привело?
– Сердце покоя возжаждало. Обрядов раньше Масленицы не предвидится – дай-ка, думаю, на недельку залягу. Чтоб ни баб, ни вина, никого, ни души – только я! Ага, как же! Залег медведь в берлогу, ан тут ловец с рогатиной! Ладно, жди: за пару деньков управлюсь.
– Дождусь, Костя.
И мейстер Филипп обернулся к троице, примолкшей за столом:
– Ну что, Витольд? Готовься к благородным забавам!..
XLV
Косте Новоторжанину повезло: в раннем детстве оставшись сиротой, он был пригрет в семье новгородского посадника Буслая. Старик-вековик, славный тысяцкий, менявший князей, как перчатки, три года назад овдовел и сейчас женился во второй раз – отчего крутой нрав его ненадолго смягчился. Смышленый мальчишка полюбился седому Буслаю; по нраву он пришелся и молодой посадничьей женке, Мамелфе Тимофеевне. Новгородцы тайком дивились: застряв меж двух жерновов, чей норов гремел от Городища до Пискупля, Костя умудрился не стереться в муку.
Видать, тоже не зерном уродился – камешком.
К малому Ваське, позднему сыну Буслая и Мамелфы, Костя сразу прикипел сердцем. До смешного доходило. Пацанва играла за Волховским мостом в «варягов», снаряжая ладьи аж до самого Царьграда – юный Новоторжанин качал люльку. Народ сбегался глядеть на кулачную, «княжью» потеху бойцов Славны и Нереевского конца – Костя кормил дитятю жеваным хлебцем. Первым на закорках отнес к Софии: малиновый звон слушать. Кусая губы, стоял на похоронах Буслая-благодетеля, держа Ваську за руку. Оба не плакали.
Не умели.
Чернец Макарий, грек по происхождению, выучил Костю грамоте. Буквенная премудрость далась на удивление быстро: словно Новоторжанин знал ее еще до рожденья, а сейчас просто вспоминал. Позже настал черед языкам: вертясь близ заморских купцов, Костя, кроме родного, освоил речь фрязинов, угров и лэттов, а с легкой руки чернеца заговорил на древнеэллинском, арабском и латыни. От корки до корки вызубрил подаренную книжицу «Двенадцать снов царя Шахияши», взахлеб пугаясь картин светопреставления, описанных там. Стал обыгрывать Макария хоть в шашки, хоть в заморские шахматы. Честная вдова, Мамелфа Тимофеевна, поощряла дружбу сына с ладным да умелым парнишкой – хоть и держала Костю в строгости, не давая повода счесть себя ровней. Зато посадничий сын Василий Буслаев, прозванный Червленым, готов был живот положить за друга. Одаривал сверх меры. За столом одесную саживал. В проказы – вместе, в драку – бок о бок, ответ держать – на двоих.
Косте стукнуло двадцать три, а Василию пошел осьмнадцатый годок, когда Гильдия удовлетворила прошение Мамелфы Тимофеевны на Обряд для сына. Отказа, говоря честно, и не ждали: посадник Буслай был Старо-Обрядцем, пятым в цепочке боярского рода – значит, Ваське по всему судилось стать шестым. Сила Терентьич, местный Душегуб, сладил дело чисто, красиво: семья Буслаевых осталась довольна. Зато вскоре начал браниться не единожды битый Васькой народ. Степенные ольдермены являлись к Мамелфе Тимофеевне жаловаться: буян Васька по пьяни вдрызг разносил иноземные торговые дворы, щедро одаривая голь чужим добром. Огонь бродил по жилушкам, требовал выхода.
И Костя Новоторжанин, переговорив заранее со вдовой Мамелфой, подбил друга ушкуйничать.
Кипели реки-моря под смолеными ладьями. Кипели облака-небеса над головами ватаги Васьки Буслаева. Кипела кровь в сердцах молодецких. Ходили в Заволочье, на Югру, в землю Суомь: трепать чудь белоглазую. Пушнину лихим промыслом добывали, зуб моржовый. Попривыкли к кистеню, к топоришку. Кроме самого Буслаева, свято хранившего чистоту рук посадничьих, прочие ватажники городу дерн целовали[31] – коль родом не вышел, носи позор оружья. Как говорится: со свиным рылом – в Кузнецкий ряд. Возили скань с узорочьем[32] в Ганзу, возили в Скандию, Любек. По Хвалыни плавали. Топили-грабили свейские драккары: ни один «пенный ярл» не выдерживал боя с «Червленым Базилем». Добрались греховодники до святой речки Иордань: искупались голышом. Грехи на сто лет вперед смыли. Безгрешными, загорелыми, буйными вернулись домой.
– Эх, народ! – сказал Костя, сходя на пристань, усыпанную зеваками.
И плюнул.
Последние три года Костю начал привечать небезызвестный Сила Терентьич. Как ладьи к мосткам, так сразу Новоторжанина кличут к Силе. С поклоном. В доме Душегуба всегда были рады башковитому парню. Вели речи о жизни, о людях, о мирском устроении. Допустили к книгам: редкости знатной, хранившейся с превеликим бережением. Часто говорили, что земля качается, да укрепить некому. Везде одинаково: «Это мое и то мое, а что твое, дык накось-выкуси!» Однажды Костя, вовсе разуверившись в земной справедливости, чуть было не ушел в Десятинный монастырь, но вовремя передумал. Тайная мысль точила Новоторжанина, мысль, требовавшая воплощения, и он решился.
Удивительный поступок Василия Буслаева потряс город, но никто не догадывался, что взаправдашним заводилой был Костя.
Вернувшись из очередного похода, «Червленый Базиль» указал новгородцам на свои ладьи, доверху набитые богатым товаром. «Берите!» – сказал Васька. «Даром!» – крикнул Васька. «Кто сколько унесет!» – расхохотался Буслаев. А бок о бок с другом детства стоял Костя Новоторжанин, закусив губу, как на похоронах старого Буслая. Вот сейчас нищие станут имущими, а бедные – зажиточными. Сбудутся мечты. Укрепится твердь земная. И счастье снизойдет…