Богат и славен город Москва — страница 6 из 25

Гостей – крымских купцов из Кафы и Сурожа[2] – обступили девицы и молодайки. На прилавках узорчатые шелка разложены, да рытые бархаты, да серебряные перстеньки с каменьями. Красота дивная!

Крымские гости свой товар продавали, а сами на пушнину поглядывали, доставленную с верховья Итиля.

– Карош мех, ах, карош. И снова пошли телеги с мясными тушами, мешки с зерном, кадки с соленьем, репа, лук, рыба.

– Богато Москва торгует, – видать, хорошо живёт, – сказал один из тех, что приехали по Ордынке, другому.

Оба спутника, застряв в рыбном ряду, безуспешно пытались пробиться к белым Кремлёвским стенам.

– Вскинемся на коней, пешими через эдакое многолюдство разве что к вечеру протолкнёмся, – отозвался другой.

Верхом дело пошло быстрее.

– Рыба копчёная, рыба варёная, весом в пуд – слюни текут! – Торговцы рыбой трясли трёхметровыми белугами, огромными калужскими осетрами, московскими язями, щуками, лещами. Но за кафтаны хватать остерегались.

– Лещи хороши, других не ищи! Купи, боярин!

По ряду навстречу всадникам протискивался бродячий кузнец с горном и горшком для углей:

– Кому коня подковать, кому чан залатать?

– Эй, кузнец-молодец, рыбок едец, купи окунёчков – сваришь в горшочке! – закричали рыбники.

– Вчера имел деньгу, сегодня – ни гугу!

В конце рыбного ряда расположились сапожники, чинили сапоги. Заказчики переминались босыми ногами и поторапливали. Сбитенщик предлагал пахнущий мёдом напиток: – Вот сбитень, вот горячий, пил боярин, пил подьячий! Испейте, братва босоногая!



Показался ярыжный – охранитель порядка. Он тащил за шиворот подвыпившего посадского человека. Тот делал попытку вырваться и орал:

– Аюди добрые, не виноват я!

– В зубы дам! – хрипел ярыжный.

– Нет на мне вины!

– Ррраз! – Ярыжный исполнил угрозу, двинул посадского в челюсть.

– Кто с ярыжкою спознался, без зубов тот враз остался, – пропел сбитенщик.

– Молчи, товар отберу!

– С живота не снимешь.

Сбитенщик, раздвинув народ лотком, висящим на лямке, подался в сторону. Ярыжный – за ним. Посадский бросился наутёк.

– Держи! – закричал ярыжный. – Хватай! – Он взмахнул своим бубном-тулумбасом, чтоб других ярыжных созвать, – знал, что народ ему не поможет. Да тулумбас за воловий рог зацепился. Так и повис.

«Мууу!» – замычал удивлённый вол и пошёл, волоча телегу.

– Стой, отдай тулумбас! Ярыжный запрыгал вокруг вола, хохочущий народ – вокруг ярыжного.

Тем временем оба всадника, обогнув толпу, въехали в Кремль. Людно здесь было не менее, чем на торгу. Бояре со слугами и окольничими, ратники, дьяки, стольники, московские жители, приезжие из других городов. Кто в приказы по делам поспешал, кто пришёл на иноземных послов полюбопытствовать.

Послы проходили пышно, в сопровождении свиты, разодетые, как на Москве и не видывали: короткие кафтанчики отделаны позументом, рукава-«накапки» с разрезом до самых плеч, подбиты шёлком, поверх больших бархатных шляп колышутся перья.



Русские послы, вернувшиеся из чужих земель, иноземцам ни в чём не уступали. Длинные, не сшитые по швам рукава, серебряные шарики-пуговицы, остроносые башмаки.

Обтрёпанные зипуны да лапти в Кремле разглядишь не сразу. Лапотники своё место знали, жались по стенкам, вперёд не лезли. На подворье великого князя им и вовсе доступ не полагался.

ГЛАВА 5Великокняжье подворье

А злато везде пресветло сияет,

Государев дом красоту являет.

Окна, как звёзды в небе, сияют,

Драгая слюда, что сребро блистает.

Симеон Полоцкий, русский поэт XVII века

На подворье великого князя было тише, чем в других местах Московского кремля. Особые дворовые слуги, прозываемые «дворянами», день-деньской несли стражу на Красном крыльце. Другого им дела не назначалось, как только следить, чтоб никакого бесчинства не приключилось близ великокняжеских хором – ни крика, ни брани.

Ступени Красного крыльца вели в Большие и Малые сени. За сенями располагались главные палаты. Изнутри их убранство пышностью изумляло, снаружи – кровлями. Каждая палата имела особую кровлю и одна на другую не походила. Шатры с крутыми скатами на четыре стороны венчали Большие и Малые сени. «Бочонок» с гребнем поверху перекрывал палату Столовую. Кровля Посольской представляла собой «короб». На башенках верхних теремов вертелись золочёные флюгера – коньки и драконы.

Оконца сверкали слюдой или разноцветными заморскими стёклами. По ставням струилась яркая роспись.

Разве что в сказках встречались такие хоромы, в каких жил великий Московский князь.

Сам князь, Василий Дмитриевич, с утра пребывал в Думной палате. Не один пребывал, с боярами.

На пристенных лавках, крытых сукном, сидели все ближние: Иван Фёдорович Кошка – казначей и любимец князя, унаследовавший от отца дела по Ордынскому приказу; Степан Феофанович Плещеев – посол по чужим землям; Юрий Патрикеевич, внук Нариматов – литовский князь на московской службе. Были здесь и другие, столь же заслуженные и родовитые. На самом почётном месте, у княжьего кресла, восседал, опершись на посох, Иван Никитич Уда. Старик возносил себя превыше других, гордясь службой у князя Дмитрия Донского, отца теперешнего Московского князя.

В стороне, близ входа, за столом, покрытым зелёным сукном, расположился думный дьяк Тимофей Ачкасов. Перед ним лежала бумага в кипах и свитках, стопка размягчённой берёсты с ровно обрезанными краями, перья и писалы – костяные заострённые стерженьки для процарапывания слов на берёсте. Тимофей непрерывно строчил, поспевал записывать всё, о чём говорилось в Думной.

Сказано в тот день было много. Да что, всего не переговоришь, весь мир не обсудишь. К концу бы пора подходить.

Бояре тихонько переговаривались, ожидая лишь знака Василия Дмитриевича, чтобы покинуть палату. Но князь вместо того вновь принялся говорить:

– Есть у меня великая забота, бояре. Нуждаюсь в совете. Замыслил я возвести новую церковь, да без вашего одобрения не решаюсь.

– Давно пора, государь Василий Дмитриевич, – тотчас отозвался Плещеев, человек просвещённый и книжный, всегда ратовавший за возведение новых построек.

– Пора-то – пора, – задвигал посохом Иван Никитич, да где такую прорву денег промыслить? Не мне, государь, худому и недостойному, тебя поучать, а только, если завёлся в казне лишек, надо дань-выход в Орду слать. Давно мы не слали. Не разгневался б Едигей. И подарочков не худо ему подбросить. И немцы, и венецианцы, и французы – все в Орду подарочки шлют. Вспомни, государь, прадед твой Иван Калита сколько в Орду даров перетаскал? Сам туда пять раз ездил, ничего не жалел. А денег немало скопил. Калита – кошель значит. Не прозвали бы Калитой, коль кошель был бы пуст.

– Княжение Калиты нам не указ, – возразил Плещеев. – Ино дело тогда было, ино сейчас. После победы Дмитрия Донского Орда не та стала.

– Есть деньги – строй укрепления, – сказал, как отрезал, литовский князь. Его интересы ограничивались войной.

– Не государственно мыслишь, Юрий Патрикеевич, – повернулся к нему Плещеев. – Москву князь Донской укрепил стенами славно. Литовец Ольгерд дважды к Кремлю подступал и ни с чем уходил. Только сила не в одних стенах, – теперь Плещеев говорил, обращаясь ко всем. – После победы на Куликовом поле Москва стала во главе других городов. Ей краше других быть надлежит.



Чем больше наш стольный город украсится, тем скорее слава о его силе по всей земле пойдёт.

– Москва семь раз отмерит, потом – враз отрубит, – неожиданно сказал Юрий Литовец.

Все рассмеялись.

– А ты что молчишь, казначей, – обратился великий князь к Ивану Кошке.

– Раздумываю, государь. Боярин Плещеев верно сказал: Москва в первые города выходит. Негоже Киеву или Новгороду перед ней храмами кичиться. Однако и Иван Никитич ненапрасное слово молвил. В казне лишку нет. Мы не Орда, другие народы не грабим, своим живём.

Иван Кошка умолк. В палате стало тихо.

– Чтобы сподручнее было думать, я Грека позвал, – нарушил молчание великий князь. – Тимофей, покличь, сделай милость.

Тимофей растворил дверь в соседнюю горницу и с поклоном пропустил Феофана, живописца, прозванного Греком. Сказывали, за рубежом мало найдётся таких даровитых иконников, каким был Феофан. Всей Руси известна его икона «Богоматерь Донская». Хранилась «Донская» в Коломне, где великий князь Дмитрий собрал ополчение – биться против Орды.

Двадцатого августа тысяча триста восьмидесятого года вывел князь Дмитрии из Коломенских ворот рать, какой на Руси прежде не собирали. Сто пятьдесят тысяч двинулось вслед за князем. Немногие уцелели. Кровь на Куликовом поле лилась, как вода в Оке, коням некуда было ступить из-за мёртвых тел. Но те, что вернулись обратно в Коломну, вернулись с победой. Мамай убежал.

В честь победы в Коломне построили храм. Много славы для живописца, коли он пишет икону во храм, возведённый в память о всенародном подвиге. Лучшим живописцем считала его Москва.

Был Феофан невысок, широкоплеч и ладен. Лицо имел правильное, с коротким широковатым носом и чётко очерченным ртом. Морщины, отмечающие число прожитых лет, не исполосовали ни лоб, ни щёки. Глаза горели, словно у юноши. Но волнистые волосы и бороду густо обсыпала седина.

Феофан неторопливо приблизился к княжескому креслу. Долгим поклоном себя не утрудил, едва коснулся пальцами пола. Любопытные взгляды и вовсе оставил без внимания.

«Как вольно держится сей живописец, – подумал Плещеев, с удовольствием разглядывая смуглое привлекательное лицо с живыми чёрными глазами, – как мало зависим. Он ищет счастье не в золоте и княжьей милости, но в одной лишь работе».

– Будь здоров, великий князь, – проговорил тем временем Феофан. – Ты меня звал – и я перед тобой.

Голос у Грека был благозвучный. По-русски говорил он чисто. Недаром приходился близким другом Епифанию Премудрому, писателю, перебиравшему слова, как гусляр струны.