– Сесилия, когда ты возвращаешься в Африку? – спросил Эммет. От кого-либо другого этот вопрос прозвучал бы грубо, но манеры Эммета, вкупе с его клерикальной одеждой, придавали ему вид простака, чьи вопросы всегда лишь невинны и непосредственны.
– Надеюсь, скоро, Эм. Как только смогу.
– Конечно, ты не приносишь там никакого добра. Бесполезно просто п о м о г а т ь людям, не организуя их для борьбы с угнетателями. Им следовало бы выступить маршем против империализма и колониализма, вместо того, чтобы позволять кормить себя с ложечки.
– Большинство из них слишком слабы, чтобы стоять, Эм, не то, что маршировать. И п р о т и в кого им устраивать демонстрации? Они уже получили антиколониальное, антиимпериалистическое, черное правительство, и оно заморило их голодом. Попросту говоря, ты ничего об этом не знаешь.
– Я знаю, что такое несправедливость.
– Сомневаюсь… В любом случае, ты ничего не знаешь об Африке.
– Дядя Эдвард любил Африку, – сказала миссис Баннермэн, с ее обычной манерой оборачивать каждую тему в русло семейной. – Он полжизни провел на сафари. Туземцы его обожали. Кажется, они назвали в его честь озеро, или водопад, я уже забыла что. Полагаю, сейчас все изменилось. – она кивнула дворецкому, чтобы тарелки с остывшим супом унесли. – Все погубили миссионеры, – мрачно произнесла она. – Во всяком случае, так считал Эдвард.
Ни Сесилия, ни Эммет, похоже, не собирались защищать миссионеров, отметила Алекса, но ее тут же отвлекло прибытие огромной серебряной вазы, прикрытой крахмальной белой салфеткой, которую на серебряном подносе внес сам дворецкий. Поскольку Алекса была гостьей, ее полагалось обслужить первой, и она не могла угадать, что ее ждет. Ваза сама по себе не давала никакого ключа – ее содержание могло быть холодным или горячим, твердым или жидким, мягким или черствым. Поскольку только что подавался суп, казалось, вряд ли это будет что-то жидкое, но у миссис Баннермэн о многих вещах было крайне эксцентрическое представление, и, возможно, она считала, что за горячим супом должен следовать холодный.
Алекса не хотела ни спрашивать, ни выставлять себя дурой, но дворецкий уже стоял рядом с ней, его лицо слегка покраснело от натуги, ц пока он держал тяжелое серебро. На подносе не было ни ложек, ни вилок. Забыл ли он о них, удивилась она, или полагается есть руками? Надеясь, что не станет жертвой жестокого розыгрыша, она осторожно приподняла край салфетки и запустила туда руку. Что бы там ни было, оно оказалось холодным, круглым и скользким. Она взяла это, надеясь на лучшее.
– Крутые яйца, мадам, – сказал дворецкий, как раз тогда, когда яйцо выскользнуло у нее из пальцев и покатилось по столу к Роберту.
Он поймал его и, улыбаясь, вернул ей.
– Дедушка очень любил крутые яйца, – объяснил он, первый человек за столом, который признал ее присутствие. – Это нечто вроде традиции за ланчем.
Она заметила, что все осторожно взяли по яйцу, посолили и стали есть, за исключением миссис Баннермэн – вряд ли можно было представить, что что-либо способна есть руками.
– Некоторые традиции стоит сохранять, – вклинился Эммет. – А другие – нет. Думаю, мы слишком сильно уважаем традиции, я, конечно, не яйца имею в виду. Хотя это расточительство – варить десятки яиц на семь человек, когда целые семьи голодают.
– Эм, их наверняка съедают слуги, – сказал Патнэм. – Возможно, делают их них салат.
– Бедные едят объедки богатых? Таково твое представление о социальном сосуществовании?
– Ради Бога, Эм, заглохни. Слуги здесь отнюдь не бедные. – Патнэм уставился на кузена так, словно впервые его заметил. – Что это за кошмарная цепь у тебя на шее?
Эммет напыжился, как нелепая птица, поправляющая взъерошенные перья.
– Ее сделал один из узников, находящийся в наиболее суровом заключении в тюрьме Аттика. Я ее регулярно посещаю.
– И тебя в п у с к а ю т?
– Не могут не впустить. Я священник. Несчастный, который подарил мне эту цепь – политический заключенный.
– И за что он сидит?
– Он обвиняется в захвате бронированного автомобиля. Еще одна жертва системы.
– Это не тот парень, который застрелил двух охранников и полицейского? – спросил Патнэм. – Мохаммед как-то там?
– Он теперь Эндрю Янг Смит. Он снова обратился в христианство. Замечательный человек, приговоренный расистским обществом за акт самозащиты.
– А я думал, он убивал охранников, сознательно и жестоко. Заставил встать на колени, сковал наручниками и затем выстрелил каждому в затылок. Так, помнится, было написано в "Таймс".
– "Таймс" – орган истеблишмента. Ни одному слову этой газеты нельзя верить.
– Твой дед считал так же после 1932 года, когда "Таймс" выступила за Фрэнклина Рузвельта – сказала миссис Баннермэн, уверенно уводя беседу туда, куда хотела.
Эммет заколебался, словно собирался сказать, что его критика "Таймс" основана на точке зрения, сильно отличавшейся от дедовской, и Алекса почувствовала, что все – даже Роберт, который старался игнорировать большинство высказываний Эммета, словно считал спор с ним ниже своего достоинства – с надеждой ждут, что Эммет навлечет на себя гнев миссис Баннермэн. Эммет, очевидно, тоже подумал о последствиях, и позволил теме увясть. Взамен он обратил свое внимание на Алексу, явно считая своим христианским долгом вовлечь ее в беседу.
– Вы очень молчаливы… Алекса, – сказал он, как и все остальные, угадав единственно верный способ к ней адресоваться. – Конечно же, дядя Артур делился с вами своими взглядами?
– Разумеется. У меня, однако, есть и собственные.
– Некоторые включают бессмысленную трату денег на музей.
– Артур не считал ее бессмысленной.
– Но, раз у вас есть собственные взгляды, что вы думаете?
– Я думаю, он имел полное право позволить себе осуществить свои планы.
Эммет глянул на нее сверху вниз – истое воплощение протестантской честности.
– Это уклончивый ответ. Я думал о вас лучше. Если суд решит в вашу пользу – а молюсь, чтобы Господь этого не допустил, неужели вы воплотите в жизнь безумства дяди Артура, как он от вас хотел, вместо того, чтобы использовать деньги более разумным образом? В конце концов, Алекса, дети голодают и в Нью-Йорке, не только в Кампале.
– Он это знал, Эммет. И я тоже знаю. Такова и была цель Артура – он хотел, чтобы богатство и п о л ь з о в а л о с ь. С его помощью он хотел изменить жизнь людей. Музей – только часть этого замысла. И в нем нет ничего экстравагантного. Если сочетать музей с офисным зданием, и иметь площадь и много полезного пространства, то стоимость музея будет почти равна налоговым льготам, которые принесет офисная часть. Мы все это разработали. Затем, если получить лицензию на репродуцирование произведений искусства, и запустить их в крупномасштабную продажу, например, с почтовым каталогом, музей должен окупить себя. Артура очень волновало последнее обстоятельство – "принести искусство людям" – вот чего он хотел. Полагая, что когда весь комплекс начнет приносить доход, деньги можно использовать для какого-нибудь благотворительного фонда. Не вижу, почему бы нет.
Какое-то время длилось молчание, словно все обдумывали сказанное про себя, без видимого энтузиазма, пока Эммет не спросил:– Это идея дяди Артура, или ваша?
– Ну, моя… в последней части.
– Это очень проницательно, – сказал Эммет с оттенком восхищения. – Честно говоря, у меня была примерно та же идея. Я хотел продать воздушные права Епископальной церкви святого Иакова, и использовать выручку для основания благотворительного фонда, но, вынужден признать, что Земельная Комиссия и архиепископ, как обычно, встали на пути прогресса.
– Я думал, что тебя остановили твои же прихожане, – сказал Роберт. Его лицо, как всегда, было спокойным, но глаза выдавали ярость. Эммет в своем неуклюжем маневре напоролся на вопрос о музее, и дал Алексе шанс предстать разумной и интеллигентной.
– Признаю – отношение прихожан было, в основном, не христианским, – ответил Эммет. – К счастью, им было мало, что возразить.
Эммет, заметила Алекса, разделял семейное отношение к оппозиции – сочетание надменности и высокомерного упрямства. Его воззрения могли быть самыми левыми среди Баннермэнов, но взгляд на мир – тот же самый: он знает, как лучше, а тот, кто с ним не согласен, имеет несчастье ошибаться.
Он положил себе кусок лосося с блюда, где лежала целая рыба – приготовленная, разделанная, а затем искусно сложенная, уже без костей, так, что казалось, будто она покоится среди зелени свежепойманной. Алекса к ней не притронулась, отчасти из свойственной уроженцам Среднего Запада нелюбви к рыбе, отчасти потому что ей было отвратительно есть что-то, сохранившее голову, глаза и хвост. У де Витта не было подобных предрассудков, а может, он просто был голоден. Он ел быстро, словно опасался, что Роберт может в любой момент отобрать у него тарелку.
– Искусство для людей, – произнес он между глотком. – В этом есть определенный смысл. Не то, чтобы я вообще любил музеи, но решение сочетать корысть и культурный снобизм, чтобы добыть деньги для бедняков – это интересно. Я хочу сказать, если как следует вдуматься, разве не то же происходит с Нью-Йорком? Те, кто сделал состояние на недвижимости, пытаются купить благосклонность общества. И есть ли для этого лучший путь, чем искусство? – Несколько мгновений он жевал лосося – в детстве его явно учили, что пищу, прежде, чем проглотить, следует прожевать по меньшей мере десять раз. – Знаешь, Роберт, сказал он, наконец воздав должное лососю, – у молодой леди есть голова на плечах. Это лучшая идея, чем я слышал от родных за много лет.
Последовала долгая пауза – затишье перед бурей, затем Роберт произнес тихо, но очень четко: – Заткни пасть, Эммет.
– Не разговаривай так со своим кузеном, Роберт, – сказала миссис Баннермэн тоном, предполагавшим, что ее внукам не больше десяти лет.
– Я не позволю Эммету совать нос в мои дела, – сказал Роберт. – Или читать мне проповеди. Я не нуждаюсь в поучениях в моем собственном доме.