– Ну, не совсем. Проблема в том, что ты наполовину внутри и наполовину снаружи.
– Я наполовину внутри?
– Так я считаю, – твердо сказал он. – Если только ты не собираешься упаковать чемоданы и уйти.
– Я еще даже не вошла.
– Можно считать, что вошла. Или почти.
– Артур, если ты собираешься представить меня своим родным, то я еще не готова.
– Они, вероятно, тоже не готовы. Но в конце концов – ладно, посмотрим. Мне следовало бы показать тебе Кайаву. Прошло много времени, с тех пор, как я сам там был.
– Мне бы хотелось посмотреть на нее, но Артур, я не могу себе представить, чтоб твоя мать стала расстилать передо мной ковровую дорожку.
Он рассмеялся.
– Ты чертовски права. Проклятье! Знаешь, хотел бы я иметь такую семью, как у тебя. Держу пари, что твой отец не стал бы разбираться с подобной ситуацией больше одной минуты.
– Да, это трудно представить.
– Конечно, – сердито сказал он. – Невозможно представить. Уверен, е г о дети ходили по струнке. Я знаю фермерские семьи, несколько их еще живет возле Кайавы, слава Богу. "Жалеешь розгу – испортишь младенца". Бьюсь об заклад, ты всегда слушалась в детстве своего отца.
– Да, – тускло ответила она. Кстати, это была правда. Она потянулась и коснулась его руки, что заставило его дернуться, как от легкого удара электричеством. – он все еще нервничал из-за небольших проявлений интимности на публике, хотя теперь и меньше. – Да, – продолжала она. – Я всегда делала то, что он велел, пока не выросла.
Его рука была холодной и мокрой. Ей хотелось увести его в машину. На миг у нее мелькнула мысль, что сейчас – самое время рассказать ему правду о своей семье, и о том, какие бывают последствия, когда ты делаешь все, что тебе велено. Но у нее не хватило храбрости – не здесь, а может, и нигде.
Иногда по ночам, когда они вместе лежали в постели, она чувствовала, что соскальзывает на грань откровенности, но он тогда, как правило, уже начинал засыпать, а она вовсе не жаждала разбивать создавшийся настрой.
Не было ни подходящего времени, ни подходящего места, и возможно, никогда не будет. Она решила – пусть все остается, как есть. Пусть он завидует ее семье. Он не больше хочет увидеть то, что от нее осталось, чем она – быть представленной его родным. И лучше им обоим придерживаться этого пути.
– О, даже Роберт в д е т с т в е был вполне послушным, – сказал он, покачивая головой. – Это не в счет. – Затем он улыбнулся. – Опять я за свое. Обещаю до конца дня больше не говорить о своей семье.
Дождь уже хлестал вовсю. День был мрачный, гнетущий. Даже Артур был сыт им по горло. Они сели в машину, хотя до офиса Саймона оставалось всего несколько кварталов. Она заставила себя сосредоточиться мыслями на работе, и с удивлением обнаружила, что нетерпеливо смотрит вперед, спеша вернуться. В некоторых отношениях Артур был наименее требовательным из мужчин, но когда она была с ним, то замечала, что ведет себя в точности, как покорная своему долгу дочь. И хотя она не то чтобы обижалась на это – в конце концов, это была ее вина, не его, – ей это вовсе не нравилось.
– Встретимся вечером, – сказал он. Это не был вопрос. У нее колыхнулось желание ответить "нет", просто чтобы посмотреть, что воспоследует, но, по правде говоря, у нее не было на вечер никаких планов, и какой смысл сидеть дома с банкой плавленого сыра и стопкой журналов, только, чтобы преподать ему урок? За последние несколько месяцев его планы стали ее планами – она привыкла строить их в соответствии с его расписанием. Наверное, подумала она, это и означает – быть любовницей, как ни раздражало ее это определение Саймона.
Она поцеловала его и выскочила на мокрый тротуар, прежде чем Джек успел выйти и открыть перед ней дверь. Хоть раз, говорила она себе, она обязана сказать "нет", но когда она обернулась у подъезда, чтобы помахать на прощанье, и увидела, как он смотрит на нее, одиноко сгорбившись на переднем сиденье машины, показавшись внезапно усталым и сильно постаревшим, она поняла, что не решится. Он нуждался в ней, и доверял ей. Немногие были способны на это, кроме отца.
Она старалась не думать, куда это ее завело.
– Вот он идет, – прошептал Саймон. – Барышников от ресторанных застолий.
В его голосе слышался оттенок зависти, пока он наблюдал за сэром Лео Голдлюстом, движущемся по гриль-залу "Времен года", подобно кораблю на всех парусах. Сэр Лео пересек зал, дабы выразить уважение Филипу Джонсону, остановился у стола Крэнстона Хорнблауэра, склонив выю в знак глубочайшего почтения перед великим коллекционером и покровителем искусства, прошел, нагнувшись, вдоль ряда банкеток, целуя руки дамам и пожимая мужчинам, словно выставлялся в президенты какой-нибудь Центрально-Европейской страны, затем прошествовал по центральному проходу, рассыпая пригоршни свежайших лондонских сплетен, будто человек, раздающий детям конфеты на Хэллоуин, сделал пируэт и, наконец, причалил к столику Саймона, хотя на мгновение казалось, что он собирается пройти мимо, или просто задержался, чтобы бросить несколько слов, перед тем, как продолжать шествие. Вместо этого он набрал полную грудь воздуха и плюхнулся на банкетку рядом с Алексой, отчего сиденье сразу прогнулось на несколько дюймов.
– Как прекрасно видеть стольких друзей, – заявил он, промокая лицо шелковым носовым платком.
– Я не знал, что Филип Джонсон – ваш друг, – сказал Саймон.
– Он не б л и з к и й друг, -вывернулся сэр Лео. но вполне естественно выразить ему уважение.
Алекса догадалась, что Голдлюст, возможно, даже не знаком с Филипом Джонсоном. Он просто узнал знаменитого архитектора, и нахально прервал его ланч.
Ей никогда не надоедало наблюдать Лео Голдлюста за работой. Он был похож на директора круиза, поставившего целью превратить в сенсацию даже самое мелкое происшествие, а самого себя поставить в центр внимания. Годами Голдлюст был проводником Саймона по извилистому лабиринту европейского искусства – за приличную ежегодную оплату, конечно, плюс проценты с каждой заключенной сделки – условия, которые, сильно подозревала Алекса, Голдлюст заключил с большинством конкурентов Саймона. Знания его были бесценны, поэтому Саймон, как правило, избегавший ланчей, поскольку редко выбирался из постели раньше двенадцати, как минимум, настоял на том, чтобы пригласить Голдлюста в ресторан. Алексу он привел с собой потому, что Голдлюст любил привлекательных женщин, или, во всяком случае, любил, чтоб его видели в их обществе. Возможно, тот предпочел бы знаменитость, или жену какого-нибудь богача, но он принадлежал к поколению, которое привыкло брать то, что дают, и с этим работать.
Он поцеловал ей руку, похвалил ее наряд, сделал краткий обзор последних парижских коллекций, с обязательным отступлением по части денежной выгоды и направления идей ведущих кутюрье, которые все, естественно, были его "дражайшими, б л и з к и м и друзьями", галопом изложил пару историй, сколько миссис Аньелли потратила на Валенсиагу, и что виконтесса де Рибье ("милая Франсуаза") сказала Иву Сен-Лорану, и, воздав таким образом, дань Алексе, перешел к делу. Нужно отдать ему должное. Попади он за соседний стол, где сидел кардинал О’Коннор, и он, возможно, точно так же свободно болтал о коллегии кардиналов. Когда доходило до разговоров, он был как бродячий торговец, у которого для каждого ребенка есть своя игрушка.
– В последнее время вы много покупаете. – Он произносил "бного".
Саймон пожал плечами.
– Спрос растет.
– Кто-то п о д н и м а е т спрос.
– Арабы. Нью-Йоркская арбитражная группа. Да мало ли кто. Новые деньги всегда означают новых коллекционеров.
– Арабы, мой мальчик, покупают картины импрессионистов, и прячут их, потому что их религия запрещает изобразительное искусство. Если поедешь в Эр-Рияд, тебя как-нибудь отзовут в сторонку и покажут своего тайного Гогена, точно также, как викторианский хозяин показал бы в своей библиотеке тайный кабинет с порнографией. Не представляю, чтоб они стали коллекционировать современную живопись. Большие "ню" – вот что им нравится.
Он улыбнулся и замахал рукой высокому человеку, который прошел мимо без малейших признаков узнавания.
– Мой старый друг Джон Фейрчайлд, – заявил Голдлюст. – Я должен позвонить ему пока я здесь, иначе он никогда меня не простит.
Он перенес внимание на меню и приступил к заказу. Голдлюст Был посвящен в рыцари королевой, для которой определял подделки в королевских собраниях картин, но титул не избавил его от привычки стремиться попользоваться выгодой обеда за чужой счет.
– И, поскольку мы коснулись этого предмета, мой мальчик, – пробормотал он, изучив список вин через монокль в золотой оправе и заказав на гнусавом французском дорогостоящий кларет, – я все думаю, что существует акула, которая заглатывает мелкую рыбешку, – продолжал он. – Кто-то заплатил четверть миллиона ф у н т о в – не долларов, заметьте себе! – за триптих Венэйбла Форда. Три огромных панели, друзья мои, просто з а л я п а н н ы е краской, и все.
– Музейная вещь, – веско обронил Саймон, с задумчивым выражением лица. Алекса не сомневалась, что он никогда не слышал ни о картине, ни, само собой, о художнике. Обычно она готовила для него информацию, так что он всегда мог проявить достаточно знаний, но в данном случае он был захвачен врасплох.
Голдлюст впился в булочку, как человек, сорвавшийся с голодной диеты, и цапнул своими толстыми пальцами другую.
– Интересно, что ты это сказал. Мне следовало догадаться самому. Конечно, из-за размеров, а не качества, если это слово применимо к такой мазне. Где еще можно повесить такую вещь, к р о м е музея?
– У множества людей большие дома, – сказала Алекса. Она прекрасно знала, кто купил картину – ее цветная фотография лежала на столе Артура Баннермэна, и Алекса не преминула прокомментировать, какой нелепой ее считает, к его раздражению.
– Анонимный покупатель, – произнес Голдлюст. – Множество вещей приобретается сейчас "анонимным покупателем", и все они, в конце концов, похоже, находят пристанище где-то в Нью-Йорке. Думаю, вы двое способны дать ключ к его личности. – Темные глаза не отрывались от Алексы.