С любовью, Пол».
Я подумал, повертев в руках перо, и добавил:
«Р.S. Если кто-нибудь спросит Вас, не навсегда ли я эмигрировал в Англию, Вы можете ответить, что я дал Вам слово вернуться».
Немного поколебавшись, я сунул сложенный листок в конверт, запечатал его и отправил письмо за океан.
Я вспоминаю яркое сияние холодного солнца английского августа и мелкий, мягкий английский дождь, повисший туманной завесой над озерами. Помню свет долгих вечеров, крылья ветряной мельницы, медленно вращавшиеся на фоне золотистых небес, и коричневые пятна коров, пасшихся под сильным ветром на фермерских угодьях, долгие мили гряды одиноких дюн и стволы дубов, выбеленные соленой водой паводков, и заброшенные старинные церкви, дремлющие посреди дикого забытого пейзажа. Вспоминаю то непохожее на все лето, помню, как разрезал спокойные воды нос нашей яхты, слышу крик травника, вой выпи, проблески форели в светлых водах, гогот диких гусей и глухое хлопанье крыльев куропаток. Помню, как мы вставали с рассветом, чтобы посмотреть, как под первыми лучами зари изменялся цвет поверхности тихих водоемов и судоходных фарватеров, как колыхались заросли камыша и рогоза, как то там, то здесь вдруг начинала шевелиться трава на болоте, в которой копошились просыпавшиеся птицы. По вечерам туман отрывался от поверхности болот и уплывал куда-то через дамбы, и Дайана рассказывала об озерных призраках давно минувших дней, когда тайна здешних мест столетиями оставалась скрытой от внешнего мира.
Вспоминаю бурлившие толпы во Вроксхеме и Хорнинге, урчание моторных лодок, хриплые крики отдыхающих, замутненную воду и мусор в камышах. Помню низкий мост в Портер Хейгхеме, где половина деревни советовала, как лучше под ним пройти, и как пробирались под парусом через немыслимое скопление лодок выше Брэйдон Уотера к современной набережной городка, который когда-то был тихой рыбацкой деревней — Грэйт Ярмут — на морском берегу.
Но лучше всего мне запомнились наши походы за пределы тех мест озерного края, которые были открыты в двадцатом столетии, — таинственные частные озера, подобные Мэллингхэмскому, до которых не доносился гвалт граммофонов, болтовня бесшабашных модниц и бездельников в платьях от лондонских портных. Вспоминаю всю эту изолированную от внешнего мира прелесть Брогрэйвской равнины с ее блестящими под солнцем зарослями камыша и болотами, с ее словно не открытыми еще деревнями, любуясь которыми, теряешь чувство времени, и наконец, великолепие обнесенного каменной стеной Мэллингхэм Холла.
— В октябре здесь будет еще лучше, — заметила Дайана. — Толпы курортников возвращаются в Лондон и Бирмингем, прогулочные суда уходят на зиму в затон, и Бродленд снова приходит в свое первобытное состояние. Поперек речек ставят сети на угря, местные жители снимают с гвоздей висевшие на ремнях длинные ружья и отправляются стрелять диких уток, потом из Скандинавии прилетают и кулики, а там уж над Северным морем начинает дуть сильный ветер… О, если бы вы только видели эти заросли камыша! Золотые и красные, и цвета ржавчины… Все это так прекрасно, так нетронуто и чисто… а когда поднимается ветер, по пастбищу носятся возбужденные коровы… в сумерках с берега прилетают дикие гуси и устремляются в море угри…
— Остаюсь на октябрь!
В начала августа я купил двадцатидвухфутовую яхту. На ней была небольшая простая каюта, где можно было спать, готовить еду и есть, и остаток того волшебного лета мы поделили между отдыхом в Мэллингхэме и неторопливыми экскурсиями под парусом из конца в конец по озерам. Проявляя заботу о моей безопасности, Питерсон, с его замечательной верностью, однако при полном отсутствии романтического воображения, вознамерился следовать за нами на моторной лодке, чему я решительно воспротивился. Мы с Дайаной путешествовали вдвоем и вели такую простую жизнь, о которой я давно забыл, а мои люди коротали время, прозябая в Мэллингхэм Холле. Я знал — им там было невесело, но мне была настолько чужда их ностальгия по огням большого города, что они вряд ли были мною довольны. Мой слуга Доусон пытался развеять свою тоску, занявшись приведением в порядок моей одежды, Питерсон глотал один за другим все когда-либо напечатанные романы Эдгара Уоллеса, а О'Рейли, в чьи обязанности входило раз в день звонить по телефону из Нориджа на Милк-стрит и делать там необходимые покупки, развлекался тем, что перечитывал пьесы Ибсена. Несмотря на свою вполне ирландскую фамилию, О'Рейли был наполовину шведом, давно привязанным к нордической литературе.
Естественно, все они считали меня чудаком, но, как писал Теннисон в «Летучей бригаде», не отдавали себе отчета почему. Я был к ним снисходителен, но хотя они, в свою очередь, были учтивы, я время от времени, когда они думали, что я на них не смотрю, ловил их полные отчаяния взгляды.
В конце концов я вручил Дайане не только «Мэллингхэмский часослов» (приобретенный мною незадолго до того на неизбежной распродаже), но и томик Теннисона, купленный для нее в качестве прощального подарка. Однако, поскольку я снова отложил свой отъезд в Нью-Йорк, мне представился случай придумать дарственную надпись на форзаце этой книги. Сначала я хотел было процитировать пару романтических строк из поэмы «Эноун», но вовремя вспомнил, что решил купить ей Теннисона после нашего спора об идеализме «Возмездия». Раскрыв поэму, я снова прочел о героизме сэра Ричарда Гренвиля, на своем небольшом английском корабле «Возмездие» в одиночку разгромившего пятьдесят три испанских галеона, и, когда дошел до финального обращения сэра Ричарда к своим людям, мною овладели все те эмоции, которые война сделала такими старомодными.
Схватив перо, я отыскал строки, которые, как мне показалось, были квинтэссенцией романтического идеализма поэмы, и переписал слова, вложенные Теннисоном в уста сэра Ричарда.
Утопи мой корабль, шкипер Ганер,
утопи, расколи его пополам! Отдадимся в руки Господа,
но не Испании!
Я ностальгически вздохнул и приписал от себя:
«От реалиста, стремящегося стать романтиком, романтику, стремящемуся стать реалистом… или, может быть, наоборот? С глубоко благодарной памятью о лете 1922 года.
Пол»
— Ужасная викторианская сентиментальность! — заявила Дайана, пожимая плечами, но не отрываясь от книги.
Она брала ее даже в постель и при свете свечи перечитывала мне вслух наиболее душераздирающие эпизоды из «Мод».
— Теннисон всегда будет напоминать мне вас, — сказала она, когда наконец удалось вырвать из ее рук книгу.
Я понимал, что ее уязвляет то, что я никогда не заговаривал о ребенке, и поэтому, сделав над собой усилие, я с улыбкой проговорил:
— Я разрешаю вам назвать нашу дочь именем самой загадочной фатальной женщины Теннисона!
— Мод?
— А как же еще?
— А если будет мальчик?
Я не осмеливался даже подумать об этом. Единственным оправданием моих мыслей об этом ребенке была надежда на то, что он будет повторением Викки, бело-розовым и совершенно здоровым.
— Пол, если будет мальчик, я хотела бы назвать его Эланом, по имени первого известного владельца Мэллингхэма, оруженосца Вильгельма-Завоевателя, Элана Ричмондского. Вы одобряете мой выбор?
Я утвердительно кивнул. Говорить мне было слишком трудно. Теперь уже она сама переменила тему разговора, и я смог уйти в воспоминания о младенце, брате Викки, так страдавшем давным-давно, в той второй квартире, в которой я жил с Долли.
Дни уходили. Иногда мне казалось — они будут уходить бесконечно, но как-то, в начале ноября, мы вернулись с продолжавшейся целый день охоты на уток и обнаружили, что в наш мир совершено вторжение, нарушившее наш покой. Мы вышли из ялика на причал и оставили на попеченье старого Тома Стокби уток и ружья.
День был очень пасмурным, и над болотами свистел ветер с моря. На полпути к дому Дайана взглянула на террасу и в оцепенении остановилась.
Остановился и я и, следуя за ее взглядом увидел, как навстречу нам шагал О'Рейли.
За ним шел мой лондонский партнер, Хэл Бичер, и я сразу понял, что пришел конец моей драгоценной борозде во времени. Взяв Дайану за руку, я направился с ней к террасе.
— Пол, простите, что я так врываюсь к вам. Добрый вечер, мисс Слейд.
— Добрый вечер, господин Бичер, — ответила Дайана.
Я промолчал, и все мы вошли в дом.
— Может быть, чаю… — заторопилась Дайана. — Пойду скажу миссис Окс.
О'Рейли и Хэл наперебой бросились открыть ей дверь. Победил Хэл. Дверь открылась и захлопнулась снова. В глубине дома замерли шаги Дайаны, и внезапно дух Нью-Йорка стал тихим, угнетающим, и мне захотелось убежать за ней.
— Итак? — сдержанно обратился я к Хэлу.
После неловкой паузы Хэл тихо проговорил:
— Стюарт и Грег Да Коста. Боюсь, что мальчики Джея жаждут вашей крови, Пол. — И, поскольку я, растерявшись, не произнес ни слова, он подал мне телеграмму, пришедшую утром от моего партнера Салливэна из Нью-Йорка.
— Мы заставим вас расплатиться за это, — сказал мне молодой Грегори да Коста на похоронах своего отца в начале года.
Мне не хотелось идти на похороны, но выбора у меня не было. Показалось бы подозрительным, если бы я не пошел, но ни один убийца не чувствовал бы себя более терзаемым своим преступлением, чем я, войдя тот вечер в церковь, и никакое возмездие не могло бы показаться мне более ужасным, чем возвращение моей болезни. Мне было странно думать, что смерть Джея застала меня совершенно врасплох. Это сделало для меня понятным, как плохо я его знал. Моей единственной, неотвязной мыслью на похоронах была мысль о том, как горевала бы Викки, будь она жива, но если бы Викки была жива, я никогда не впутался бы в дела Роберто Сальседо из «Моргидж Бэнк зе Эндиз».
Сразу после смерти Викки мы с Сильвией провели два года в Европе. У меня не было больше никаких сил работать рядом с Джеем, а война послужила хорошим предлогом заняться делами фирмы в Лондоне. Англия страшно нуждалась в капитале, и наш банк был глубоко вовлечен в область военных займов.