– сказал дракон и улетел в сторону гор, а на запястье Саида появился рисунок, который стал напоминать несчастному о наложенном драконом проклятии…»
Громкий стон вдруг вырвался из уст отрока. Он напрягся, выгнулся мостом, но тут же, обмякший, обрушился на постель, изо рта полезла кровавая пена. Насреддин прервал рассказ, взял Агафона за руку. Какое-то время она еще была охвачена судорожной дрожью, но длилось это недолго. Вскоре всякое напряжение мышц прекратилось, и на лице отрока отобразились признаки вечного покоя.
Когда сброшенная с первыми холодами листва начинает преть, от нее исходит тепло, способное изгнать до времени робкие сентябрьские заморозки. Наступает пора гнилого лета, которое в народе окрестили бабьим.
Над Москвой стоял чад. Вовсю пыхтели трубы всех бань, костры не угасали с самой весны и прокоптили город до последнего кирпича. Дома потемнели от сажи и как будто осунулись. Чарги не выносили яркого солнечного света, нападали лишь пасмурными днями, но чаще в сумерках или ночами; не терпели эти птицы огня и иного жара, потому единственными действенными средствами от жутких птиц оказались костер и пар.
Заслышав набат, Еронкин подскочил к окну, отворил створку.
– Прохор! – окликнул он ординарца. – Узнай, почто бьют!
После бегства губернатора, а вслед ему и обер-полицмейстера выходило, что чином старше генерал-поручика Еронкина в Москве никого не осталось. Пришлось графу со скромными своими полномочиями наводить порядок в городе по собственному разумению. Москва поредела. С половину домов и подворий остались брошенными, а где и вымер люд подчистую. Мародерство стало вторым бедствием.
– Говорят, владыка Амвросий антихристу продался – велел чудотворную икону с Варварских ворот снять, – доложил вскоре Прохор.
– Да чтоб тебе лопнуть! – выругался граф. – Трубить общий сбор! Коня мне!
На ходу набрасывая плащ, граф вышел во двор. Егеря сбегались отовсюду, впопыхах оправляли обмундирование уже в строю.
Между Ильинскими и Варварскими воротами гудела толпа. Народ, почитавший икону Боголюбской Богоматери за чудотворную, собирался с молитвой подле нее ежедневно. Сюда же на закате слетались и чарги. Уйма люду сгинуло около иконы, потому и велел архиепископ закрыть ее в Донском монастыре.
Егерей с офицерами собралось до сотни. Еронкин вывел отряд на Красную площадь, куда к тому времени двинула большая часть толпы от Китай-города.
– Стоять, окаянные! – выехав навстречу бунтарям, выкрикнул граф.
Прохор, что всегда находился подле, пальнул для острастки из мушкета.
Галдеж на миг стих, поникли колья да вилы, что у многих имелись в руках. Понеслось разноголосое:
– Где сукин сын, Амвросий?! Подай нам Амвросия!
Еронкин привстал в стременах, оглядел весь этот буйный сброд. Чуть поодаль и сбоку от толпы приметил он женщину в черном плаще до пят и в широкополой шляпе с вуалью. На вид благородная дама, но что она делает средь этого отребья?
– Да они заодно! Бей их! – выкрикнула вдруг эта самая дама, а всколыхнувшаяся на ветру вуаль обнажила большой крючковатый клюв.
Толпа двинулась, снова ощетинилась вилами. Полетели камни. Один угодил Еронкину в плечо, едва не выбил оголенную саблю. Пришлось спешно ретироваться.
– Бунт! Ополоумели окаянные! – долетел до уха Еронкина пересуд егерей.
– Семь бед – один ответ! – взревел граф, понимая, что спрос с него будет. Допустит погромы и грабежи – голова с плеч долой, огнем бунт усмирит – перед историей и совестью ответствуй, грехи по гроб жизни замаливай.
– Товсь! – скомандовал Еронкин.
В строю живо переглянулись, рассыпался невнятный ропот, но курки бойко защелкали на взвод. Толпа меж тем приближалась. Камни уже падали близко, орошали егерей крошками.
– Кладсь! – выкрикнул генерал-поручик.
Первая шеренга повернулась без замешательств, вторые сдвинулись вправо, третьи взяли ружья на изготовку.
Еронкин медлил. Он надеялся, что четкие движения егерей и наставленные ружья образумят смутьянов, приведут беснующуюся толпу в чувство, но попятились лишь единицы, и те, подталкиваемые сзади, продолжали двигаться. Показалось Евграфу Даниловичу, что в первых рядах шагает и тот самый крестьянин в сермяжной поддевке с посохом в дряблой руке, в горнице которого в Березовке обедал он с чаркой медовухи. В ушах звенела мольба старика: «Защити, батюшка! Просите, люди! Век Бога молить за тебя будем!»
– Пли! – стиснув зубы, выдохнул генерал-поручик.
Еронкин, уронив голову на руки, сидел за дубовым столом в пустом трактире неподалеку от своего дома. Рядом в глиняном блюдце потрескивала восковая свеча. Пламя ее колыхалось, озаряя бока опустевших винных бутылок.
– Прохор! – обрушив кулак на столешницу, заорал граф.
– Здесь я, ваше превосходительство, – тотчас отозвался от двери ординарец.
– Видел ли ты Мору, Прохор? – буравя пьяными глазами ординарца, спросил Еронкин.
– Видел, ваше превосходительство.
– Хоть из-под земли мне ее достань да подай! Слышал?! Вынь да положь мне эту ведьму! – Граф снова шарахнул кулаком по столу, да так, что подскочили бутылки, а свеча накренилась. Пламя вспыхнуло ярче, воск быстрыми каплями полился мимо блюдца.
На Москва-реке становился первый ледок. Дожди, что лили неделю напролет, сменились снежными хлопьями. У краев дорог собрались белые рыхлые бугры. По пустынным улицам прогуливался ветер да бродили с метлами каторжане, одетые в пропитанные скипидаром пеньковые балахоны так, что только глаза виднелись в прорези. Нехитрое это обмундирование спасало от острых когтей и клювов чарг.
Частили телеги, груженные сбитыми наспех урнами-гробами.
Возничие, тоже из каторжан, в таких же скипидарных дерюгах, сидели прямо на ящиках с прахом. Подводы подгоняли к церквям, выходил усталый поп с кадилом, отпевал усопших, считывая имена с бумажки.
В тот день пропал Прохор. Он ушел еще с вечера и не вернулся. Граф велел Митяю послать нарочного к егерям, чтобы те разыскали ординарца.
– Ай, что делать, что делать? – шептал в кулак Митяй. – Зазноба у него в слободке. Обещался быть вовремя, а поди-ка ты, нету. Никак беда стряслась.
– Скажи, где то место. Я схожу узнаю, – сказал Ходжа.
Он нашел Прохора с двумя егерями-собутыльниками в трактире неподалеку от Суконного двора. На столе стоял ящик с прахом. Лицо Прохора было мокрым от слез, а сквозь пьяный дурман из глаз сочилась злость.
– Из-под земли достану! В куски порублю суку! – поминутно твердил Прохор, имея в виду женщину в черном – колдунью Мору.
Когда Ходжа уже принялся уговаривать Прохора пойти к Еронкину, повиниться, просить отпуска, за окном трактира послышались дикие вопли. Здоровенный детина, ополоумевший от чего-то ужасного, ревел, аки медведь, тыкал пальцем в сторону Суконного двора, отчаянно жестикулировал и брызгал слюной, силясь рассказать о том страхе, что довелось ему только что пережить.
Прохор вдруг сорвался с места, выбежал наружу, ухватил детину за грудки:
– Молнии, говоришь? В прах сжигает? Где, ответствуй, сукино вымя! Толком говори, где? – требовал Прохор.
Суконный двор изображал собой нечто особенно мрачное. Темные, пропитанные дегтем ворота были наглухо заперты и крест-накрест заколочены досками. Калитка в заборе чуть поодаль оказалась сорвана с петель и кособоко висела лишь на цепи, скрепленной ржавым замком. Прохор вопрошающе взглянул на Ходжу. Тот кивнул и вошел первым. Двери производств были выломаны, варварски порублены топорами: воры, вероятно из числа тех полутора тысяч рабочих, что разбежались еще весной, особенно не церемонились, когда грабили брошенную мануфактуру.
Прохор указал, куда им идти дальше, и сам возглавил движение. Вслед ему двинулись двое егерей, после Ходжа. Егеря ружья держали на изготовку, шли медленно, боязливо. Каждый теперь знал, что ведьма способна метать испепеляющие молнии: этим она и выдала себя, спалив разом троих охочих до чужого добра прямо у складов Суконного двора.
Остановились у больших, рассчитанных на ширину подводы ворот. Ходжа зажег факел и кивнул остальным, чтобы сделали то же.
– Дальше пойду я один. У меня оберег от этого шайтана есть, – сказал Ходжа.
После посещения скита, общения (хоть и проспал он многое) со старцем и смерти отрока что-то перевернулось в душе у Насреддина. Обуяла его злость. На себя пенял Ходжа. Не понял он сразу, для чего дракон отметил его знаком «серпент иммунитас», как называл его Еронкин. Змий на золотой пластинке уберег барышню Машу от лютой болезни, что несли чарги, – и это тоже был знак, подсказка ему – Ходже. Выходит, тайна трех вод скрыта от Насреддина до тех пор, пока он равнодушен к чужой беде, пока живы колдунья Мора и ее уродливые птицы.
Насреддин ступил в сумрак склада. Под ногами захрустело битое стекло, до рези в глазах завоняло скипидаром и аммиаком. Пройдя с десяток шагов, Ходжа заметил на полу черные угли в форме человека: кто-то уже забредал сюда и нашел здесь вечное упокоение.
– Туда, – шепнул вдруг кто-то сзади.
Ходжа оглянулся. Презрев опасность, за ним шел Прохор.
– Уходи, слушай! Уходи, тебе нельзя! – принялся уговаривать Насреддин, но Прохор отмахнулся и направился к распахнутой настежь двери, за которой зияла темень. Послышалось хлопанье крыльев. Сначала одиночное, но спустя мгновение звук разросся до сотен, а то и тысяч ударов и слился в единый гул. Из двери хлынула стая чарг. Метнувшись в направлении Ходжи, птицы, будто испугавшись чего-то, стали резко сворачивать, как то выделывают в полете летучие мыши. Стая кружила над головой Насреддина, а он в страхе вжимал голову в плечи и шептал, шептал не переставая: «Ай, шайтан, шайтан!»
Ни один коготь, ни один клюв не коснулся Ходжи, озаренного в тот миг не только пламенем факела, но и ярким изумрудным сиянием, исходящим от змия на руке.
Впереди сверкнула молния. Ничего подобного Насреддин не видел прежде. Прохор, еще минуту назад наотмашь рубивший саблей чарг, вдруг сделался огненно-красным. Спустя мгновение тело ординарца, ставшее рыхлым, как древесная зола, осыпалось, и лишь уцелевшая каким-то чудом одежда с остатками праха теперь смутно напоминала человеческий силуэт.