– Прохор, стой! – долетел с улицы запоздалый вопль. – Прохор, да как же ты!.. Зачем ты!.. Сукина дочь! Спуску не дам! – заревело уже рядом, и Ходжа узнал голос и интонации рассерженного до крайности Еронкина. Кто доложил графу об их с ординарцем самовольной вылазке, Насреддин не знал, но появление сильного духом человека с печатью змия на пальце вернуло Ходже утраченную было смелость.
– Пропади ты пропадом, тварь! – Граф с ожесточением швырнул факел в темное чрево комнаты, у дверей которой нашел свою смерть ординарец. Вспыхнувшая солома осветила ряды полок, сплошь усыпанных тысячами яиц. Огонь быстро перекинулся на сухую подстилку, языки пламени поползли вверх и вширь.
Черная тень испуганно заметалась в комнате, послышался истошный визг, подобный, но много пронзительнее того, что издают на бойне свиньи. Молнии острыми всполохами полетели в Еронкина, но непостижимым образом смертоносные жала устремлялись графу под ноги, не причинив никакого вреда. Самого же Еронкина будто упеленало нежное, но неприступное изумрудное сияние.
Сабля в руке графа вращалась подобно лопастям ветряной мельницы в ураган. Чарги десятками валились на пол, лишенные голов, крыльев, гузна.
Из комнаты, из набирающего силу огня выступила Мора. Пучеглазая ее голова с кривым клювом оказалась абсолютно лысой. Полы платья колдуньи горели, но Мора, казалось, не обращала на это внимания. Все ее существо рвалось покарать человека, посмевшего уничтожить кладку. Выставив сухие когтистые руки-лапы, мерзкое чудовище, более не уповая на колдовство, сама бросилась на Еронкина.
Ходже и раньше приходилось держать саблю в руках, но никогда прежде Насреддин не использовал смертоносного оружия. Смекалка, хитрость и острый язык работали не хуже клинка, но в этот момент Насреддин не мог полагаться на силу слов. Сабля Прохора, коей Ходжа пытался сбивать на лету чарг, с присвистом разрезала воздух и снесла с плеч омерзительную голову колдуньи. Шумное пламя целиком поглотило Мору. Отсеченная голова, ударившись об пол, рассыпалась в прах.
Склад полыхал споро. Языки пламени и сизый дым лезли наружу из узких, расположенных под самой крышей окон. Уцелевшие чарги искали укрытия от огня и солнечного света, усиленного яркостью свежих ноябрьских сугробов.
Еронкин взглянул на грязные свои руки и брезгливо поморщился. Зачерпнув горсть снега, он растер его. Ходжа смотрел, как мутная вода капает с дымящихся паром рук, и глаза его, словно лишившись пелены, узрели всю простоту разгадки тайны трех вод.
– Нашел! – воскликнул Насреддин.
Из трубы невысокого сруба на берегу Яузы валил белый дым. Ходжа подвел осла к самой двери.
– Эй, ты что, с ишаком туда хочешь войти?! – закричал хозяин.
– Да, уважаемый, – ответил Ходжа.
– Нет, слушай, мое заведение не для ослов! Оно для людей!
Ходжа вынул из складок кушака перстень с крупным ограненным камнем.
– Э-эй, друг, заводи хоть целый табун! – лично распахнув дверь перед ослом, воскликнул банщик.
Не многим в Москве приходилось слышать крик испуганного ишака, поэтому не было ни одного человека, прошедшего мимо бани на Яузе и сохранившего спокойствие на лице. Когда же на бедного распаренного и исхлестанного веником Гонгу высыпали ведро снега, он вырвал поводья из рук Ходжи и с невероятным проворством бросился наутек.
– Зачем ты ишака искупал? – спросил банщик, когда Гонга скрылся за деревьями прибрежной рощи.
– Один мудрец из Хорезма, – ответил Ходжа, – сказал, что только три воды этой земли способны вернуть Гонге облик дракона.
– Сказка, да? – хмыкнул банщик.
– Ойе! Восточная сказка, – усмехнулся в бороду Ходжа.
В городе Хива имя Ходжи Насреддина было известно каждому. Истории о нем передавались из уст в уста и давно уже жили собственной жизнью. Много лет назад хан Хорезма даже объявлял награду за поимку этого богохульника, поэтому когда в ворота Хивы вошел одинокий путник, то представился он Ходжой Матрениным, на что предъявил скрепленный печатью документ, выписанный временным правителем далекого города Москвы.
Ходжа поселился в Хиве, обзавелся семьей и занялся красильным ремеслом. Слава об отличном вкусе мастера в выборе красок и умении превращать тонкий шелк в нежную золотую дымку уступала известности возмутителя спокойствия, но все же достигла его родной Бухары. Ходили слухи, что у Ходжи Матренина есть друг дракон по имени Гонга, который приносит золотую краску из страны Кьи-Лха. Сам Ходжа лишь улыбался на такие россказни и отвечал, что это всего лишь красивые сказки.
Сергей Раткевич, Элеонора РаткевичЗолотая стрела и стальная игла
Было то не в наши дни, а давным-давно, в чужедальнем государстве – таком чужедальнем, что солнце в нем все только восходит да восходит, а закатиться ему недосуг.
Жил да был в том краю царь-государь, Микадою именуемый. И было у того Микады три сына – Таро-царевич, Дзиро-царевич и Сабуро-царевич. Вот как-то раз призвал к себе Микадо сыновей своих и говорит им:
– Что-то вы, сынки мои, непочтительны ко мне.
Ну, а раз о почтительности речь зашла, дело ясное – внуков Микаде подавай. Это ведь и в наши дни так – если вдруг родителям то не этак и это не так, значит, внуков им пора заводить, тут им и заделье. Мигом они от тебя отстанут, внуков воспитывать примутся, покуда несмышленые и возражать не могут.
Сыновья Микадины все это мигом поняли. Да вот беда – неженатые они покуда. Стало быть, издалека Микадо речь ведет.
– Хай, батюшка, – говорят. – Мы с твоей волей согласные. А на ком тебе нас женить угодно, чтобы мы тебе свою почтительность выразить смогли и внуками обеспечили?
Призадумался Микадо. Князей-дайме в чужедальнем краю видимо-невидимо, что цветов на сакуре, и дочек у них довольно, да вот беда – к одной посватаешься, другие обидятся. И князья обидятся. А когда князья обижаются… нет уж, лучше и вовсе сыновей не женить.
Но ведь и внуков-то хочется!
И решил Микадо положиться на судьбу.
– А возьмите вы, сыны мои, по стреле золотой, натяните луки тугие – куда ваши стрелы упадут, там и невесты ваши.
Первым пустил стрелу Таро-царевич. Упала она на широкий сегунский двор. Подняла стрелу сегунская дочь.
Выстрелил средний сын, Дзиро-царевич. Упала стрела на самурайский двор. Подняла стрелу самурайская дочь.
А у младшего Сабуро-царевича взвилась стрела под облака благовещие и полетела далеко-далеко – за леса, за моря, за высокие горы, за широкие реки, за тридевятое царство, тридесятое государство, триодиннадцатое графство, тридвенадцатое герцогство, да прямехонько в тричетырнадцатую юрисдикцию.
Запечалился Сабуро, да ведь делать нечего. Братьям – свадьбы играть, а ему – стрелу искать.
Шел Сабуро, шел, невесть сколько гор одолел да рек переплыл. Долго ли, коротко – вышел он к синему морю, такому широкому, что ни в сказке сказать, ни в аниме показать. Редкая птица долетит до середины его. Ни один корабль не насмелится пересечь его гладь – уж если птицам боязно, так ведь кораблям и того страшнее. Некому перевезти Сабуро через море.
Тут, откуда ни возьмись, навстречу ему рыжая кицуне о девяти хвостах.
– Что, – говорит, – царевич, невесел, ниже плеч буйну голову повесил?
– А как же мне, кицуне, веселиться, если не могу я батюшкину волю исполнить? Где моя стрела, там и судьба моя – а стрела улетела за сине море, и никак мне через него не перебраться. Прямо хоть харакири устраивай.
Кицуне ресницами хлоп-хлоп.
– Ты что же думаешь – ежели ты себе пузо разрежешь, от этого враз на той стороне моря окажешься?
– А что же мне еще делать? – спрашивает Сабуро.
Кицуне только хвостами махнула. Всеми девятью.
– Это, – говорит, – не служба, а службишка. Я тебя мигом через море доставлю, глазом моргнуть не успеешь.
– Да ты же ростом невелика, – дивится Сабуро. – На тебя, чай, и верхом-то не сядешь.
– Вот еще – верхом на меня садиться! Ишь какой прыткий царевич выискался. Я тебе что, лошадь? Нет уж, ты меня за хвост хватай да держись крепко.
– А… за который? У тебя ж их девять…
– А тебе не все ли равно? Ни один не отвалится.
Послушался Сабуро, ухватил кицуне за первый попавшийся хвост. Потянулась кицуне да как прыгнет – ух, только ветер в ушах засвистел! Несет царевича лиса за темные леса, за синие моря, за высокие горы, за широкие реки, за тридевятое царство, тридесятое государство, триодиннадцатое графство, тридвенадцатое герцогство, да прямехонько в тричетырнадцатую юрисдикцию.
– Все, – говорит, – приехали.
Дивится Сабуро.
– Где это мы? Экие края диковинные…
– А вот нечего было стрелять со всей дури! Не чемпионат ведь, а сватовство. Ищи теперь свою стрелу.
А что ее искать, коли вот она? Смотрит Сабуро – болото перед ним непролазное, на краю болота Змей Горыныч сидит трехголовый и стрелой золотой у средней головы в зубах ковыряет.
– Что, – говорит, – Иван-царевич, и ты целоваться пришел… зар-р-раза?
А у самого во всех шести глазах – тоска смертная.
– Прощения прошу, – говорит ему Микадин сын, – но это вы меня с кем-то спутали. Никакой я не Иван-царевич, меня Сабуро зовут.
– Да какая разница, – отвечает Змей, – кое са у тебя буро, а кое пего, да хоть вороно в яблоках, коли ты все едино Ванька! У тебя ж это на лбу во-о-от такенными буквами написано. Ну ты сам посуди – кого, кроме Ваньки, вот так вот за здорово живешь на болото пошлют?
Растерялся тут Сабуро. На кицуне оглянулся – а та знай себе молчит да усмехается. И ресницами хлоп-хлоп.
– Да никто меня на болото не посылал, – говорит Сабуро. – Меня вообще-то жениться послали.
Поглядел на него Змей Горыныч и только вздохнул тяжелешенько.
– Не женись, – говорит, – на мне, Иван-царевич. Я тебе еще пригожусь.
– Да я, достопочтенный Рю-сами, даже и не думал…
– Оно и видно, что не думал. А не то бы смекнул – ну, какой я тебе, к шуту, сама? Это вот она – сама, – говорит Змей да на кицуне кивает. – А вот ты, к примеру – сам. И я – сам. Хотя я, наверное, все-таки сами. Трое ведь меня. Три богатыря было – а оно вон как обернулось…