Богемная трилогия — страница 26 из 68

нного им старого патефона, который он купил на майдане совершенно сломанным и сам отремонтировал. Мария хотела войти и отругать их обоих, но вместо этого тут же, у двери, заплакала, так хорошо стало на сердце от музыки ее юности.

Маму он хоронил так, как сейчас уже не хоронят дети родителей. Обрезал головки розам и ковровым узором выстелил вокруг ее головы, гроб стоял на персидском ковре на фоне огромного семейного шкафа семнадцатого века, а на самом шкафу он повесил иконы, и сам стоял среди икон, как бог Саваоф, чтобы все люди видели, как он плакал и какой он любящий сын.

Ей же место нашлось в углу на стуле в толпе соседок спиной ко всей этой ораве иностранцев, которым почему-то обязательно захотелось похоронить их маму, и теперь они стояли, смотрели с состраданием не на гроб — на шкаф, к которому в трагической позе прислонился этот паяц, и о чем-то шептались на разных своих языках.

Ее горе было тихим и личным, эхо его горя разнеслось на весь мир, и как этому старому педерасту удается обмануть такую ораву людей?!

Когда они делили имущество и она со злорадством спросила, как это он собирается поделить шубу из выхухоля, древнюю шубу, семейную реликвию, которую родители прятали от всех революций и погромов, он молча взял ножницы и раскроил шубу пополам, о, почему у нее не нашлось сил схватить нож и его разделить на две части!

Правда, потом он сделал из своей половины удивительные береты с какими-то необыкновенными перьями, с драгоценными заколками и поместил береты в стеклянные ларцы, эти ларцы и береты выпрашивали у него и демонстрировали на каких-то всемирных выставках, куда этого старого распутника, конечно же, не пускали, а свою половину она спрятала в шкаф, пусть сожрет моль, только бы не досталась ему и его так называемому искусству эта последняя половинка памяти о маме. Ах, до чего же она была несчастна, что доживать он вернулся в отчий дом! Пока его не было и память о его невозможных поступках в детстве как-то затмевала другие события, с ним происходящие в других городах, где он работал, попадал в передряги, она даже сочувствовала ему и втайне, хотя это и повредило делам ее собственным и покойного мужа, гордилась, что брат ее один из немногих смельчаков, рискнувших защитить себя и свое искусство в борьбе против этой машины, этого сокрушительного государственного Молоха, она понимала тогда, что материалы, компрометирующие брата, ищутся на него параллельно с тем главным обвинением, которое боялись назвать публично, перед всем внимательно относящимся к делам брата миром. Брат предпочитал свободу всему на свете, и другие благодаря брату начинали понимать цену этой свободы. Но когда он приехал, о, когда он приехал, все оказалось совсем иначе, сплошным разочарованием, пусть герои не возвращаются домой с победой, не надо умирать, но пусть побеждают долго, а не обрушивают свои триумфы на головы мирных и несчастных людей. Она была недовольна всем.

Она была огорчена, как в детстве, когда он решил научиться жонглировать ножами и исцарапанный, порезанный царапал и резал все в доме. Взлетало вверх столовое серебро, дробило старинную мебель, ранило его. Да пусть хоть совсем убьет, дом-то тут при чем?

Так они жили. Иногда она просыпалась по ночам и тихо шла к его спальне, чтобы услышать его храп и убедиться, что он в порядке, спит. Это было в те часы, когда она понимала, что без него она останется на всей земле совсем одна. Так они жили.

8

Он проклеил по углам рассохшуюся старинную раму и сжал ее руками так, что в нее вернулась душа. Он вырезал из цветной журнальной репродукции картины старинного мастера головку женщины королевских кровей. Он перевернул свою детскую фотографию тыльной стороной и наклеил на нее головку знатной дамы. Теперь они будут всегда вместе. Он обил картинку крошечными мебельными гвоздиками, и они засверкали, как звездочки. Он поместил картинку по центру задней стенки рамы. Так он добился иллюзии глубины. Теперь было необходимо достойное головки окружение. Он извлек свои богатства. Пустое пространство между головкой и рамой он инкрустировал раковинами. Раковины были разных размеров, некоторые из них, те, что побольше, развернуты своей перламутровой стороной. В эти большие раковины он вложил крупные розовые жемчужины. То здесь, то там между раковинами вспыхивали лоскуты старинной ткани. Он приклеил к ткани легких пластмассовых амурчиков, и они взлетели над головкой, заиграли на свирели, они побежали по часовой стрелке вдоль старинной рамы. Раковины вышли из глубины и теперь поддерживали главную раму вверху. Но всего этого ему показалось мало, и, чтобы не показаться скупым, он в трех местах приклеил три серебряные монеты с изображением лиц императорской крови. Так дама получила достойных кавалеров.

Проделав все это, он надел на головку дамы сверкающую диадему из уже перечисленных раковин, жемчуга, старинной ткани, добавил несколько великолепных светящихся пуговиц и привесил кисть театральной бижутерии от уха прелестной незнакомки к шее. Снизу он выпустил на поверхность рамы пластмассовую кисть винограда, не забыв покрыть ее позолотой.

И посвятил все это памяти Бенвенуто Челлини.

9

Его били в армии — свои, в коридорах общежития — вьетнамцы, и это было особенно унизительно, когда тебя бьет маленький восточный человек, бьет по-восточному, и ты не знаешь, как оградить себя. Восточный человек уже не улыбается, он страдальчески морщится, нанося удары.

Его старались бить по голове, и поэтому в драке он был занят не столько обороной, сколько спасением головы. Его били везде, его хотели бить, и все это началось, когда они расстались с отцом, который за всю жизнь не ударил его ни разу.

— Мой сын не может быть угрюмым, — говорил отец. — Что застит ему свет? Покажите. Я смахну это «что» рукой.

Сейчас он понимал, что отец произнес очередную фразу. Эта фраза должна была зацепиться за крюк истории и повиснуть в воздухе, как на вешалке. Она была брошена в вечность, а Олег остался жить на земле.

Конечно, это было не совсем так, отец и сейчас звал его к себе, но ехать не хотелось, хотелось пить и пить обиду, обжигая гортань, хотелось наполниться обидой на всю жизнь.

Не то было обидно, что отец — враг системы, важнее, что, кроме Олега, у отца было еще что-то, гораздо, гораздо более главное, и это что-то он умело скрывал от сына.

Все объяснения в любви были ложью. Это он перед Богом хотел оправдаться, что любит кого-то, а на самом деле не любил, просто он хотел хоть единое живое существо привязать к себе. И привязал, а потом бросил. Чем он лучше восточного царька, бьющего Олега ногами в коридоре общежития?

Они шли по тундре, делясь всем потому, что были нужны друг другу, они могли работать только в цепи, не нарушая связи, они шли к левому, незарегистрированному месторождению апатитов, которое прошлым летом обнаружил геолог Костик и сохранил свое открытие в тайне. Но не от них, они были нужны Костику, чтобы разбогатеть, апатитов было много, он готов поделиться, они прилетели на вертолете в самый дальний от Мурманска населенный пункт и, притворившись поисковой экспедицией, отправились. Они шли гуськом, в затылок, повязанные общей тайной, они рисковали, они не любили друг друга, и нужно было очень уметь не любить, чтобы идти по тундре четыре дня и четыре ночи не любя. Они были жадные люди, и сам Олег был жадным, рассчитанным на короткий век.

Это напряжение связи, эта постоянная зависимость сводила с ума, невозможно было идти и смотреть в затылок тем, кто при других обстоятельствах обязательно попытался бы избить тебя.

Зачем он пошел? Этого не хотела мать, и он пошел. Отец был бы против, и он пошел.

Самоцветы вставали перец ним, как столбы, в полный рост, на них были надеты бушлаты, они светились.

Он ничего не знал про камни, кроме того, что они — цветные, лежат далеко и найти их трудно. Он хотел их взять живыми — ни у отца, ни у деда, притом, что камушки они любили, на это не хватило бы мужества. Торговцы!

Отец ничем не рисковал; стоило с ним чему-то случиться, все цивилизованное человечество вступалось, а Олег погибнет тут, в тундре, и унесет в землю последнюю капельку отцовской крови.

Еще он знал, что камни много стоят. А деньги были нужны, они давали независимость, в деньги он верил, они сводили и разлучали, в деньги он верил больше, чем в бескорыстие отца, потому что легко быть бескорыстным, когда талант твой стоит миллионы.

Они шли по тундре, к которой относился он равнодушно, не умел отличать одно дерево от другого и не притворялся. Он не различал голоса птиц и тоже не притворялся. Если летел сыч — это летел отец, если кричал зверь — это кричал отец, если пугало дерево — отец пугал, прикинувшись деревом. Так он шутил над сыном.

— Ты мне отец, сын, друг и брат, ты мне все, — говорил отец.

Прошлым летом, когда они вот так же шли за самоцветами, Олегу показалось, что он умирает. Он всегда искал место, где лучше умереть, и не умирал только потому, что никто не заметил бы его смерти: ни отец, ни мать.

Они были слишком независимы, чтобы заполнить жизнь горем.

— Жизнь моя подчинена какому-то закону утрат, — говорил у костра очень спокойно, очень трезво редко бывающий трезвым взрывник Захар. — Сестры, мать, отец, сын, одну сестру я сам убил, другую — мать.

Олег ужаснулся.

— Сами убили?

— Мы в Самарканде жили, в кишлаке, мне пять лет, сестре два годика, мать оставила меня сестру в люльке качать, ну, я разыгрался, она и выскочила, а пол глинобитный.

— А вторую?

— Мать во сне заспала. Тоже маленькую. Брюхом придавила. Сына моего в Афганистане убили, саму мать сосед зарезал, когда за жену его хотела вступиться, отец спился, мне два пальца на правой руке аммонитом отхватило — и вот живу.

«Господи, Господи, прибери меня, тундра» Олег был сильный малый, рожденный дать отпор, но, глядя на людей, он не понимал — от кого защищаться.

Были у него планы? Да, были, несомненно, были. Вот, правда, забыл какие.