Богемная трилогия — страница 31 из 68

Как зачарованные, смотрели они то на нее, то на меня, но я видел, что под защитой этого взбудораженного моей волей ликования, любви, неистовства они успокоились. Милиционер захотел посмотреть Кларин паспорт.

Нас оставили до утра, мы больше не ложились, мы обсуждали наше будущее под непристойное дыхание всех этих гостиничных ослов за дверью. Они прислушивались, но не услышали того, что им больше всего хотелось.

На другое утро, проводив Клару на работу, я поехал к ее родителям.

Оказалось, раньше меня здесь успела побывать милиция. В Казани народ вообще очень бдительный, и заморочить им мозги до конца не удалось.

Увидев, что Клары рядом нет, мать спросила: „А девка что, на работе?“

— Да, — сказал я. — Я проводил ее.

— Не опоздали? — спросил отец, тонкий, красивый, как Клара, возраст только седина выдавала, седой татарский юноша.

Он сидел у стола, покрытого красной скатертью, наверное, он сидел так всю ночь. Вообще в этой комнате преобладал красный цвет, куда ни глянь, плыли в пространстве комнаты красные шалевые пятна. И еще запах вытопленного сала, а я знал, что татары не едят сала.

— Нет, — ответил я. — К самому открытию пришли.

— Успели, значит, — медленно произнес отец и вскочил, выхватил из-под себя табурет. — Ну, говори: на смерть пришел? Ну, говори, какой смерти хочешь?

И тут началось такое, друзья мои! Я люблю потасовки, скандалы, но в этом было что-то ужасное, и не потому, что меня могли убить, а потому, что могли так убить и именно эти люди, чью дочь я любил и собирался защищать всю жизнь.

Он бил меня табуреткой, на которой сидел только что, да, друзья мои, вы никогда не видели, как бьют человека табуреткой и при этом стонут, будто не мне, а ему больно.

Как я защищался, не помню, но, наверное, достойно, потому что даже лежа в углу ухитрялся сохранить достоинство и не поддаваться на провокацию, а это для вспыльчивого дикого народа было потрясением.

Чрезмерная вспышка утомила отца Клары, он наклонился ко мне, чтобы убедиться, основательно ли я избит, и, убедившись, вернулся с табуретом за красный стол, на прежнее место.

— Простите его, — сказала женщина, отирая мое лицо полотенцем. — Но его можно понять, чего вы хотите?

— Взять Клару в жены, — сказал я.

Отец снова вспыхнул и хотел вскочить, но мать остановила его.

— Клара обручена, — сказал мать.

— Это неважно, — в запале возразил я.

— Для вас неважно, — подчеркнула мать. — Для вас, постороннего человека, неважно, а для нас — дело другое. За нее уже заплачен калым.

Тут отец Клары обнял голову и, качаясь, стал выть и плакать, плакать и выть.

— Папа, — сказал я, подсаживаясь к столу. — Вы не бойтесь, из любого положения есть выход, я предлагаю откупиться, у меня есть фамильные драгоценности, я богатый наследник.

— Ты проклятый русский, — сказал отец. — Пошел знаешь куда со своими драгоценностями. — Он схватил тулуп и, напялив на себя, направился к выходу, по дороге бросив жене: — Что ты хочешь? У него нет веры, что можно хотеть от человека без веры?

Мы остались одни.

История принимала новый оборот. Ради Клары я готов был стать хоть чертом, но мусульманином я не готов был стать, у меня есть друг архитектор, с детства он мечтал создать такой дворец, как в Падуе, в Италии, дворец всех религий, всех культов, очень талантливый человек, наверное, в моей ситуации ему было бы легче, я любил Клару телом, душой, но к идеологическим переменам в связи с моей любовью был не готов.

И вообще, когда в двадцатипятилетнем возрасте тебе предстоит обрезание, есть о чем задуматься.

Как только в любовь вмешиваются посторонние, а родители в любви те же посторонние, они начинают рассматривать ее с какой-то другой, нечеловеческой стороны. Я знал русскую женщину, брак которой с евреем ее родители признали только потому, что „в конце концов, апостолы тоже евреи“.

Их можно понять, родных, они хранители традиций, память держит какие-то воспоминания о тяжких бедах, причиненных их народу другим, это неискоренимая атавистическая, какая-то странная память, она срабатывает в крайних обстоятельствах, когда вариантов нет.

Кому мешает любовь? Поразительно! Ничто в мире так не мешает людям, как любовь, все имеют на нее право, причем собак спускают сразу, не задумываясь. Это потому, что люди несерьезно относятся к любви, некоторые даже не всегда понимают, когда сами любят, другие связывают любовь с неудобством, с душевной болью, она то, что надо пережить и забыть. Как сделать прививку, чтобы никогда не заболеть больше? Дети не рождаются в этом мире от любви, они возникают в результате совокуплений. А я еще при первой встрече захотел, чтобы эта женщина носила под сердцем моего ребенка. Пусть хоть мой ребенок родится во дворце, если отцу его не суждено было стать царем, а ее чрево именно дворец, где он кувыркается, и, когда прикоснется случайно ножкой к натянутой на животе коже, раздастся струнный звук.

— Уходи, — сказала мать. — Зачем она тебе? Ты его видел. Неужели ты не понял: он убьет ее? Уходи. Все равно он убьет ее.

Я уходил из Клариного дома с отметинами на голове и лице и с такой тоской неразделенного признания, будто это она сама отказала мне.

Иногда я наталкивался на человека в тулупе, и мне казалось, что это подстерегает меня Кларин отец, чтобы убить. Я очень не хотел умирать тогда, такие замыслы роились во мне, что нелепо было бы погибнуть. Я берег не себя, а замыслы.

Если бы не эта проклятая зима, все было бы не так страшно, а тут холод, гнев родителей, уплаченный калым и чулочки. Боже мой, с ума меня сводят ее коленки в чулочках, только вспомню.

Нас провожали ее подруги из магазина, тоже татарки, они все время оглядывались, будто ждали кого-то, и она оглядывалась, но, к счастью, никто не пришел. Мы были дети, это спасало, не хватало даже моей фантазии, чтобы представить, каким бывает наказание за любовь.

Пока мы ехали, проводники-татары распродали на станциях по частям весь уголь, сами в предусмотрительно приготовленных тулупах, валенках не выходили из купе, дули чай или спирт, черт их душу знает, а мы всю дорогу просидели обнявшись. Из счастливой красавицы она превратилась в найденыша, маленького несчастного моего найденыша. Она отдалась мне вся, безрассудно, размышлять было поздно, теперь за все последствия отвечал я.

Больше отвергнутого жениха она боялась отца, жених ее, азербайджанец Тахир, заканчивал в Казани агротехникум, родители их дружили, сейчас он служил в армии, но, по ее словам, он был юношей добрым, не способным возненавидеть ее.

Я же оставался в ее глазах героем, шпионом, разведчиком, она продолжала верить в это, и тогда что ее опасности рядом с моими, что ее страхи?

Она не знала, что, кроме страха за нее, никаких других в моей жизни не было. Я взвалил на плечи свои неожиданную ношу и мог ответить за эту ношу жизнью. Если бы я знал тогда силу своей фантазии, своего воображения, если бы я знал, что бессердечно пользоваться вдохновением, чтобы покорить сердце продавщицы галантерейного отдела.

Это было слишком мощно для нее, понимаете, слишком мощно. Это то, чего не ждут, не догадываются, что такое бывает на свете. Но когда это происходит, женщина тихо говорит: „Он“. Будто Божье опознание происходит, ткнет в тебя пальцем: он.

Родители мои тогда жили в очередном разводе. Разводиться их заставлял страх перед Софьей Власьевной, так шифровали в нашей семье советскую власть, когда она проявляла большой интерес к делам моего отца. Все антиквары под Богом ходят, и отец с мамой, публично разругавшись, они эту комедию разыгрывали каждый год перед всей улицей, разъезжались. Мать обвиняла его в неверности, отец не снимал с себя вины, народ верил, основания для этого были, и они разъезжались, поделив добро, причем мама обычно увозила с собой то, что больше всего могло заинтересовать Софью Власьевну и довести отца до тюрьмы.

Комедия о разводе была многоактной, ловко выстроенной, много раз сыгранной, одним словом, репертуарной.

Мы приехали в переворошенный этой инсценировкой отчий дом к очень довольному отцу, который восторженно принял свою будущую невестку и сообщил мне, возведя долу загадочные глаза, так, чтобы она не слышала: „Татарки — потрясающие женщины, тебе повезло“.

И, сверкнув золотым своим зубом, повел ее рассматривать оставшийся в доме, в магазине хлам, а дом и магазин как бы существовали вместе, были объединены.

Ее профессия, женская суть и его экстаз при виде красоты сливались во что-то такое, чему слов нельзя подыскать. И мать, если бы знала, что происходит в доме после ее отъезда, вернулась бы со всеми вещами и отдала отца правосудию.

Он ходил по дому довольный собой, как верблюд, он поил ее молодым вином, он взял мою скрипку, на которой не играл лет тридцать, и извлек из нее несколько приятных пассажей, он качал ее на качелях в саду и свистел.

Слыхали ль вы, как свистит семидесятилетний человек при виде женской красоты? Ничего вы тогда не слыхали, этот свист сливался во что-то такое прекрасное, что смущало душу, ты понимал, что так нельзя, это слишком интимно, а сам отец становился нежным сочинителем мелодий. Он просвистел за меня весь медовый месяц, только ночью оставляя нас в покое.

Мать была женщиной опытной и при знакомстве с какой-нибудь моей пассией сразу пыталась понять, какая опасность грозит ее любимому сыну.

Увидев Клару, она как-то особенно загрустила. Я спросил:

— Почему ты грустишь, мама?

— Ах, детка моя, — сказала она, — что ты наделал!

Я познакомил Клару с друзьями, мне нужно было подтверждение моей удачи, и почти всегда слышал: „Да, она, она“.

Через месяц после нашей женитьбы Клара поехала в Казань мириться с родителями, меня она с собой не взяла.

— Все равно ты ничего не поймешь по-татарски, — сказала Клара.

Я отпустил ее, потому что был уверен — она убедит их, убедит хотя бы потому, что под сердцем у нее наш ребенок, а он поможет ей убедить, и еще потому, что я, вечно улыбающийся, худенький, похожий на Лермонтова, не способен быть врагом никому, они должны понять.