Богемная трилогия — страница 38 из 68

Оперу он слушает как вопль собственной жизни он так орет в опере, забрасывает артистов цветами целует дирижера в лысину, он так орет, что ты начинаешь думать, что опера — это единственная реальность, а все остальное — блеф, что все это нагромождение нелепостей, помпезность, мишура, трубадуры, виолетты, жирные тела актеров и есть настоящая жизнь, он так счастлив, что заставляет тебя верить не задумываясь, как умеет заставить по-настоящему счастливый человек. Разве хочется спорить со счастливым? С ним все всегда согласны.

Он оставляет туфли перед музейными залами ходит по залам в носках, смотрительницы с ужасом глядят на его рваные носки, но он так смотрит картины, что ему все прощается, упоенно, как ни один из этих благовоспитанных посетителей, он не завидует, ему нравится все хорошее, что сделал до него другой, он уверен — живи тогда, сумел бы сделать не хуже, это очень наивно, но очень правильно. Когда-нибудь ты это поймешь. Гармония разлита в мире, она не в уравновешенности и соразмерности, она разлита в мире, он идет по следу гармонии.

Однажды при мне он подарил бриллиант незнакомой женщине только потому, что она похожа на его мать. А стоит кому-нибудь признать, что он гениален, о, тот или та уходит от него, унося платье Евы Браун, или перстень Талейрана, или кепку Уинстона Черчилля. Разве это и в самом деле не гениально?

— Строит хорошую мину при плохой игре, — говорят обо мне подруги. — Бедная.

Ах, эти во все века подлые подруги, что вы знаете, ах вы, восхитительные любовники, что вы можете? Их попытки воспламенить жизнь безуспешны. Заглядывая ей в глаза, они догадывались, что она видела другой огонь, это бесит их, сделать ничего не могут. Да, она видела другой огонь. Все, что он делает, — весело, вот что главное, весело, иначе не выдержать нагромождения нелепостей и чудес, весело, чтобы пощадить ее, весело, чтобы рассмешить других, весело, чтобы самому расхохотаться перед сном, припомнив об очередной своей проделке. Весело, потому что иначе жить не стоит.

Я жила с веселым человеком и подарила ему мрачного сына.

— Поздравляю вас, — сказал защитник. — Кажется, мы выиграли.

Когда Олег подходил к матери, он смотрел не на нее, а поверх, будто искал кого-то.

— Где он? — спросил Олег.

— Он в тюрьме, — ответила она. И Олег заплакал.

33

У мальчика были трагические мутноватые глаза, будто он страдал бессонницей или всегда смотрел в самого себя.

Взгляд его уловить было невозможно, он перебегал, этот взгляд, с предмета на предмет, но мальчик успевал оказаться у предмета еще раньше собственного взгляда, движения его были резки и некрасивы и тогда Хорст бежал к нему, как бы пытаясь сгладить впечатление, производимое его сыном, любой неуклюжий поступок превратить в шутку. Это была очень серьезная игра двух любящих людей.

— Правда, Хельмут странный?

— Ничего странного.

— У него безумная мать, я тоже не подарок, Хельмут будет очень несчастен, если ты откажешься стать моей женой.

— Это нечестно!

— О, я вообще нечестный, подлый немец, я обольщаю молодых рыжеволосых художниц и отдаю их на съедение Хельмуту. Мальчику хорошо с тобой, ему еще ни с кем не было так хорошо.

Все на нем выглядело свободно: и вечный комбинезон, который он почти никогда не снимал, и ботинки с полуразвязанными шнурками, и приспущенные очки на носу, из-под которых глядели такие беззащитные и любящие ее глаза, что хотелось крикнуть: «Забирай меня, не жди, пока полюблю; забирай сейчас же, не мучайся!»

Но Лиза не кричала, а рисовала все это. На портретах Хорст был растерян и доверчив, принадлежал не себе, а нарисовавшему его художнику. Он был весь на портрете.

В его лице Лиза обнаруживала самое большое сходство со своим отцом, когда он, сидя рядом с ней на диване, больной, в маминой шляпе, слушал ее бредни о будущем и смотрел на нее такими же растерянными глазами. Он хотел помочь ей, но не знал как. Куда она хочет уехать, чего ждет от этой жизни?

Прикосновением руки он убеждался, что она еще здесь, с ним, и успокаивался.

Она рассказала Хорсту об отце, сначала не будучи уверенной, что он поймет, потом все шире и шире. Если Хорст не понимал — говорил, что не понимает, не притворялся, а здесь затосковал и не в угоду ей, а как-то сразу.

— Ты же его не знал, — говорила Лиза. — Зачем грустить?

— У меня тоже был отец, — отвечал Хорст. — Он был хороший механик, только пил много, он брал меня на руки и говорил: «Я очень хороший механик, ты тоже будешь хорошим механиком, мы оба — механики, не сердись на меня, Хорст».

Когда я разбился и врачи по кусочкам собрали меня, упаковали мой мозг, наладили сердце, я сказал врачу: «Я очень хороший механик, вы тоже хороший механик, мы оба механики». И врач смеялся.

Жена прислала ему отказ от ребенка, ребенок теперь принадлежал ему, он чувствовал в мальчике скрытое безумие его матери, но рассчитывал, что пронесет, не все же ему собирать жизнь по кусочкам, все в мальчике нравилось ему, кроме этого воспоминания о жене.

Он женился из жалости на этой странной, вечно нечесаной дочке своего друга по мастерской. Он увидел один раз, как она сидела утром на шпалах у фабрики, держа в руках котенка, и гладила его. Всем казалось, что она провела здесь всю ночь, да так оно, наверное, и было.

Держала в руках котенка, гладила и смотрела перед собой мутными глазами. Все приветствовали ее, она не отвечала. Подходил отец и приказывал идти домой, она не шла.

Тогда-то Хорст и решил жениться на ней, слухи, которые шли по фабрике об ее безотказности, его не занимали. Он хотел чувствовать себя котенком в ее руках.

Но жизнь шла, болезнь прогрессировала, ей не советовали рожать, когда они уже жили вместе, но она родила по его настоянию, и это не только не спасло ее, а сделало невменяемой… Самое страшное — она ненавидела ребенка, она смотрела на него как на нечто, возникшее без ее участия для того, чтобы орать и мучить, мучить и орать. Хорст все время был начеку, боялся за Хельмута.

Он привык превращать все в шутку. Что бы не случилось, при друзьях и без них, вспыхнет ли она неожиданно, разденется при гостях догола или грубо столкнет ребенка на пол с дивана, он все превращал в шутку, и движения его становились все более и более суетливыми.

Его заботой было не оставлять их вдвоем, и когда однажды в его отсутствие она забрала ребенка и уехала к своей сестре в другой город, а он, схватив машину, помчался туда, представляя все, что только можно себе представить, самое страшное, тут-то оно и произошло: он врезался на встречной полосе в грузовик и распался на кусочки.

После того как его собрал тот самый механик, он понял, что, если мальчик жив, он спасет его, заберет к себе навсегда!

И хотя Хорсту после такой аварии и самому дали инвалидность, решением суда было передать ребенка отцу. Родители жены брать мальчика тоже не хотели.

— Я буду заботиться о тебе, а ты будешь заботиться о моем сыне, я соберу велосипед, на котором поместятся трое, и мы поедем в дальнее путешествие.

— Почему — трое? — смеялась Лиза.

— Чтобы не расставаться, и потом, если один устанет, педали начнет жать другой.

— Ты простой человек, Хорст.

— О, я очень, очень простой человек! — смеялся он. Но глаза его темнели, капли пота выступали на лбу, когда он видел, как двадцатимарочную бумажку кладет она не в сумочку, а прячет на груди.

— Ты не его жена, он грабит тебя, я люблю тебя, но не могу быть с тобой, это подлость, но я не могу поставить его на место. Если я ударю его, меня посадят, мальчик мой останется один, этот человек будет продолжать издеваться над тобой. Какой-то заколдованный круг!

Он устремлялся вслед за Хельмутом, мальчик — от него, игра становилась мучительной и невыносимой.

— Ты возбужден, Хорст, и мальчишка возбужден, нельзя так перевозбуждать мальчика, Хорст.

— Это потому, что мы оба любим тебя. Хочешь, мы станем перец тобой на колени. Хельмут, иди сюда.

— Хорст, не смей, не смей, Хорст! Поднимайся, Хельмут, немедленно поднимайся!

Она схватила мальчика, он недолго сопротивлялся, сразу прижался к ее бедру головой и затих.

— Хитрый, — сказал Хорст. — Он счастливее меня, у него есть такая подушка.

— Только один человек может спасти нас, — сказала Лиза.

34

Взрослый напряженно сидел, прислушиваясь к объявлению о посадке.

Мальчик сидел непривычно тихо, прислушиваясь к дыханию отца.

Оба ждали.

— Вот, — сказал отец. — Это наш.

Взял мальчика за руку, и они пошли к самолету.

Часть IIIИТАК, Я УМИРАЮ

35

Их кружил Киев. Побуждаемые надеждой, они шли в гору, чтобы тут же, бесполезно достигнув вершины, начать спускаться и попасть в сад, а попав в сад, кружиться уже в саду между хлещущими тебя по лицу деревьями, пытаясь обойти горку снизу, чтобы выйти, но всегда оказывалось, что этот сад и есть самый короткий путь наверх, и они с Хельмутом послушно возносились, чтобы попасть в новый сад на новой вершине.

Их кружил Киев. Возносил и сбрасывал, возносил и сбрасывал.

И когда, очерчивая круг, они думали, что все уже кончено — пришли, их возносило на новый холм, чтобы с него бросить в еще более пышный, богатый плодами сад.

Их кружил Киев. Что-то хлопало и взрывалось под ветром, сзади них, там, где они уже были, на каждой вершине жил свой ветер, что-то ухало за углом, который им предстояло обойти, их кружил Киев, ни дна ему ни покрышки, славный такой украинский город.

Они не верили, что продвигаются к цели, все препятствовало ходьбе, все грозило сбросить тебя с круч в днепровскую воду, и даже в центре города ты чувствовал себя неспокойно, как на кружащемся диске, который, разогнавшись, спешит перебросить тебя на следующий, чуть поменьше, но тоже бешено крутящийся. Пусть крутился бы себе и крутился, только бы стояли спокойно сады и дома, но их тоже было не удержать на месте, и они тоже взбирались на склоны, соскальзывали с них, хватаясь друг за друга, чтобы не перевернуться и с головокружительной высоты не загудеть в Днепр.