Бессмертный Шурка видит, как юноша, подобрав пулю, возвращается к столу и долго смотрит в пробитое окно в сторону неизвестного своего убийцы.
И тот, неизвестный, в смущении отводит пистолет, наблюдая этого снова поставившего себя в положение мишени дурака, который не мог после случившегося погасить свет, остаться немного в темноте, а открыл книгу и снова добровольно сел под пулю. УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ.
Маленький господин с живыми нездешними итальянскими глазами так изящно, так быстро, так стройно, так ловко взбирался по черной лестнице дома на Фонтанке, что за ним хотелось следить, как за обезьянкой.
Но следить было некому, все занимались собой, все занимались собой и своим спасением в этот обычный октябрьский день. Холодное солнце поджигало крыши домов. Они горели как солома.
Не достучавшись в кухонную дверь, маленький господин прищурился, и черные глаза его зажглись нетерпением и гневом. Он снова обежал дом и уже с парадной стороны стал вглядываться в окна. Они были мертвы, как катехизис.
Он побежал через всю улицу к мелькнувшему на углу извозчику, велел везти на острова.
Только в экипаже он заметил вокруг себя панику. Она заключалась в том, что все вокруг старались быть невидимыми, прошмыгнуть незаметно, ныряли куда-то, выныривали, снова исчезали, лошади скакали бесшумно, половина заведений не работала. Лица были озабочены и черствы. Лица были равнодушны к чужой боли, хватало своей.
Он выбежал из экипажа у небольшого домика, расплатился и по привычке быстро, легко, изящно, стройно взбежал на крыльцо, но в дверь постучал уже как-то тихо и просительно. Ему открыла заплаканная старушка.
— Анна Николаевна, милая, где ваш сын? Я ищу его повсюду. Проклятый день, ЭТИ захватили власть, вы, наверное, слышали.
— Нет Валерочки, — тихо сказала старушка, пропустив без внимания все произнесенное маленьким господином очень быстро и как бы на чужом языке. — С ума схожу, его не было всю ночь, я думала, он у вас.
— О Господи! — Маленький пошатнулся и с трудом, только чтобы не напугать старушку, заставил себя не упасть. — Да не было его у меня, не было!
Старушка заплакала:
— Геннадий Николаевич, он у меня один.
— У меня тоже. Вы не волнуйтесь, я найду его, непременно, вы не волнуйтесь, я найду вашего сына.
Он поцеловал старушечью руку, машинально вытер губы платком, как всегда, когда прикасался губами к любой женщине, пусть даже немолодой, и, резко развернувшись, помчался дальше.
Собственно, это только казалось, что он бежал, как все вокруг. Он не бежал, он несся по улицам Петербурга, как римлянин, семимильными прыжками, он несся, как несутся по дорожкам гигантского стадиона лучшие бегуны-скороходы, сознавая, что на них смотрят Рим и император. Он должен был прийти первым, потому что знал, если не придет — позор и, возможно, смерть.
В глазах его вспыхивали чертики, пока он несся, волнение сменялось гневом.
Он видел перед собой затылок Валерия, золотистую ложбинку на шее, он несся вслед Валерию, понимая, что впереди никого нет, безадресно.
И вдруг его осенило.
— Ну, конечно же! — крикнул он и неожиданно выругался. Выругался, как отдал приказание, выругался, как человек, отдающий команду эскадрону. — Ну, конечно же, Боже мой.
Через полчаса он на очередном лихаче был у кондитерской на Литейном. Здесь уже совсем никого, тишина, люди предпочитали завтракать в такое утро у себя дома, если вообще вспоминали про завтрак. А в глубине кафе за столиком, вытянув длинные худые ноги, сидел один-единственный посетитель и пил кофе. Воробей копошился у его остроносых ботинок.
И воробей, и посетитель были безмятежны, они не боялись друг друга, между ними царили мир и согласие.
Увидев маленького господина, юноша болезненно улыбнулся и привстал ему навстречу.
— За что, за что? — Маленький господин схватил юношу и начал его трясти, воробей заметался по залу, буфетчик выбежал из задней комнаты. — За что ты мучаешь меня, я не спрашиваю уже о том, где ты был, мне не до ревности, но за что, за что?
— Ну, Геннадий, милый, я просто захотел выпить чашечку кофе…
— В России переворот, ты понимаешь, переворот, они во дворце, тебя могли убить, ты мог пропасть в этой кутерьме. А что тогда было бы со мной, что я сделал тебе, за что, за что?
Маленький господин плакал, прижимаясь к груди вновь обретенного им Валерия. Тот, длинный и нелепый, растерянно хлопал глазами, продолжая извиняюще улыбаться.
— Ну, прости, прости, я не хотел причинять тебе хлопот, я зашел выпить чашечку кофе, если хочешь, мы сейчас же уйдем отсюда.
— Сиди. Теперь незачем, если я уже нашел тебя. Рюмку водки мне, пожалуйста, — сказал он подбежавшему хозяину. — И два пирожных вот этому господину, он любит сладкое, он ничего не ел с утра.
БЕРНБЛИК-БЕРНБРОК. ПЛАН ПУТАНЫЙ. ЖИЛИ-БЫЛИ ДВА ВРАГА.
— Растлитель! — кричит Бернблик, через цепочку приоткрыв дверь.
Ра-а-сти-и-и-тель — скачет по подъезду в то время, как сам растлитель, доктор Бернброк, невозмутимо рассматривает влагалище, потом натягивает перчатки, чтобы раздвинуть брезгливо половые губы. К нему сегодня большая очередь. Женщины расположились на ступенях с ночи, революция не мешает рожать и совокупляться.
Бессмертный Шурка лежит у себя в комнате, закинув руки за голову. Собственно, ему все равно, он еще не решил точно, кто он — монархист или революционер. Он знает только одно: ничего не изменилось, ничего не помогло объяснить, как увидеть Время, а значит, ничего не изменилось, усилия людей оказались бесполезны, они были бесполезны всегда, но хотя бы незаметны, а здесь столько шуму, столько шуму, а впереди, наверное, большая кровь.
Женщины волнуются, их пугают негры Бернброка, они поднимаются снизу, осклабившись в белоснежных улыбках, на непонятном гортанном наречии они предлагают женщинам изменить доктору Бернблику, перейти к его конкуренту.
Женщины жмутся, как птицы. Для них и без того вот уже сколько времени многое неясно, они доверяют только старым рекомендациям, но негры так загадочны, так фантастически обольстительны. Женщины зачарованно смотрят на то место, о котором ходит столько слухов. Некоторые не выдерживают, переходят к доктору Бернброку. Напряжение нарастает, оно почти уже оперное, когда ударили литавры и вот-вот в музыке наступит крещендо. Женщины поступают неразумно вдвойне, они, ошибочно придя к Бернблику, не менее ошибочно переходят к Бернброку. Им все равно, только бы не рожать, только бы не рожать в это неясное время и убежать налегке туда, где нет вопросов: рожать — не рожать, и там уже, если Бог даст, обязательно родить.
Женщины избавляются от непосильной российской ноши — ребенка.
Но это в столице, а в деревнях, уездах, губерниях женщины продолжают рожать солдат.
Бессмертный Шурка лежит, закинув руки за голову. Приходит мама.
— Ты спишь? — спрашивает его. И, не дождавшись ответа, присаживается к нему на кровать, закуривает. Обгоревшая спичка, как человечек. Мама курит и следит за дверью, чтобы отец не застал ее за этим занятием. Потом уходит, оставив на блюдечке пепел. Бессмертный Шурка лежит, закинув руки за голову. Он уверен, что, пока лежал, ничего нового не произошло в мире.
Он лежит год, лежит два. Очередь перешла к Бернблику. Еще несколько раз заходила мама, посещали мысли. А как живут люди? Они приходят и уходят, топчутся на одном месте, но в это время им кажется, что они летают, охватывая огромные пространства, возвращаются.
Это чувство масштаба собственной жизни и есть самое невероятное, это реальность, помноженная на воображение. Неумение увидеть себя в одной точке, движение в такт собственной, действительно набирающей высоту, свободной по сравнению с нами самими мыслью.
Зашла мама.
— Все лежишь?
— Лежу.
— Бока отлежишь.
Присела на кровать, достала папироску, взглянула на дверь — не зайдет ли отец, бессмертный Шурка чиркнул спичкой, озабоченно прикурила, обгоревшая спичка, как человечек; хотела что-то сказать, но передумала и ушла, стряхнув на пол пепел и оставив на блюдце окурок. Ушла, а Шурка остался лежать. Или так ему только казалось?
А жизнь по-прежнему притворялась жизнью. Она была навсегда, она расцветала и пахла, она воплощалась.
Ему нравилось покупать цветы. Когда он получал в редакциях деньги за стихи, он всегда покупал цветы и дарил самому себе.
Он предпочитал цветы дарить себе, а стихи дамам. Он заходил и спрашивал друзей:
— Слушай, у тебя не осталось случайно того листочка с последним моим стихотворением? Поищи, а то толку не будет, она никак не может поверить, что я настоящий поэт.
Друзья искали и находили, они сберегли даже горсточку обугленных слов. УБИЙЦЫ ВЫ ДУРАКИ.
Но о друзьях не хочется. Они для поддержки, они везение, случай, когда тебя подхватывают, падающего. Не хочется о главном. Они всегда есть, даже самые прекрасные, даже лучшие, они всегда есть, пока ты хороший, только не надо скрывать, что ты хороший, не надо прятаться, они всегда найдутся, чудаки, друзья, оберегающие тебя от случайных падений и никогда от самого последнего.
Друзья — это отражение отражений, это далекое призрачное счастье, которое давно ушло, потому что они тоже умирают, оставляя бессмертными номера своих телефонов. И, когда тебе плохо, ты вспоминаешь сначала цифры, а потом уже, очень отдаленно, тех, кому эти цифры принадлежали.
Но вот, и ты это тоже знаешь, умрет число. Но вот — и у тебя уже нет друзей.
А когда ты упорно не запоминаешь номер — ты сопротивляешься дружбе, и здесь уже ничего не поделаешь.
Дружба мучительна расставанием. Друзей вспоминаешь как стихи, лучше было их не писать, жить в одиночестве легко и безмятежно.
Бессмертный Шурка предпочитал друзьям женщин. Понятность обоюдных намерений прельщала его, дымка удовольствий, игра. Он был похотлив, как кот.
Он лежал у себя на кровати, и ему являлись ножки, ножки, ножки, а вслед за ножками — аппетит, такой ненасытный, сильный, что он вскакивал и бежал за ними.