Боги грядущего — страница 18 из 82

Им глядели вслед до тех пор, пока они не исчезли в зарослях ветвистого тальника, щетинисто пересекавших речную долину. Зольница, Сполохова мачеха, каталась в ногах Отца Огневика, умоляла простить непутевого мужа — старик не отвечал, только неотрывно смотрел вдаль и сжимал в правой руке резной посох с костяным набалдашником. А когда изгои окончательно пропали с глаз, старик вздохнул и направился к себе в избу. Вслед за ним начали разбредаться и все остальные. Спустя короткое время на месте собрания остался один Головня. Он сидел на снегу и, скрипя зубами, сжимал и разжимал кулаки в истертых рукавицах. Мысли сковал странный паралич — они вязли как лошади в трясине, ни туда, ни сюда. Головня перебирал их снова и снова, точно рыбешку, подвешенную над очагом, и не мог остановиться на какой-то одной. Так и сидел он, потрясенный случившимся, пока кто-то не пихнул его в плечо. Головня поднял глаза — над ним нависал Огонек.

— Дед это… ну, хочет тебя видеть.

— Зачем я ему?

— Его спросишь. Он сказал — привести.

Вот оно, начинается. Сейчас старик, как бывало, начнет вкрадчивым голосом выворачивать ему душу: «Ну что, Головня, как нам с тобой поступить? Может, подскажешь что-нибудь?». Ах, как же вынести эту муку? Как не сойти с ума?

Неимоверным усилием воли он заставил себя встать и, не поднимая лица, поплелся за внуком Отца Огневика. Все опостылело, незримая тяжесть камнем навалилась на шею.

В жилище Отца, кроме него самого, была еще Ярка — ворошила угли в очаге. Светозар утопал в мужское жилище выгребать запрятанные вещи древних — старик решил не тянуть с этим делом, навести порядок в общине. У девок тем же самым занялась Варениха, мерзкая бабка, больше всех падкая на реликвии. Замаливала грехи ретивостью.

Старик сидел на ближних ко входу, почетных, нарах, расположенных в левом углу, и сумрачно глядел на Головню. Возле него, чуть в стороне от окна, стоял столик — редкостная вещь, почище «льдинки», выменянная у гостей на пять пятков соболиных шкурок. Прямо над Отцом на угловой полочке выстроились раскрашенные деревянные фигурки работы Жара-Костореза, изображавшие Огонь и добрых духов.

— Явился, перелет? Ну садись, поговорим. — Отец указал на правые от себя нары, где обычно спали не самые важные гости. Головня прошел туда, слегка приволакивая ногу, опустился на лавку, пристроившись под окном, на свету. Лицо Отца терялось в полумраке.

— Ну что, получил урок? — спросил старик.

Без злобы спросил, хотя и сурово, как родитель спрашивает нерадивого сына.

— Получил, Отче, — глухо ответил загонщик, опустив глаза.

— Понял теперь, что с недостойными дружбу водил?

Головне захотелось огрызнуться, но он сдержался. Не потому, что боялся Отца, а из уважения к возрасту. Негоже младшим спорить со старшими.

— Понял, Отче.

Правая рука Отца легла на столик. Серебряный перстень на безымянном пальце тускло замерцал, отразив пламя костра.

Ярка, закончив ворошить угли, отставила в сторону кочергу, присела у стены, лицом к Отцу и Головне. Загонщик надеялся, что она уйдет, но та никуда не собиралась уходить. Бросив враждебный взгляд на гостя, проворчала:

— Понял он… Ты каяться должен, руки целовать, что не изгнали вместе с этим отребьем.

Головня не испугался — изумился: как смеет она без разрешения Отца встревать в разговор? Но тут же сообразил: смеет. Ведь она — будущий Отец. Для того, видать, и оставил ее здесь старик, чтобы набиралась опыта, как надо говорить с крамольниками.

— Ты не враг мне, Головня, — продолжал Отец Огневик. — Ты — оступившийся. Был бы врагом, шел бы сейчас через сугробы вместе с еретиками. Но я помню — ты пытался открыть мне глаза на плавильщика. Тебе было не по нраву то, что он делал, но ты смолчал. Думал, сочтут доносчиком, переветом.

Вот оно что! Выходит, разговор тот, неловкий и странный, которого Головня впоследствии стыдился, спас ему жизнь. Чудны дела Твои, Господи!

— Дух твой мечется, Головня. Ты искал пристанище, а нашел искус. Не с теми связал свои надежды. Коварные льстецы обманули тебя, приковали к себе лживыми словесами. Небось, Искру сулили, лукавые наветчики, да? — каркнул вдруг старик. — Горе мне, что не распознал твоего порыва. Что оттолкнул тебя, не уразумев причины, зачем явился. Моя вина. И вину эту я искуплю прощением. Ибо и в милости, и в карах надлежит знать меру. Оступившийся однажды может вернуться к Огню; нет нужды отталкивать его беспощадностью.

Ярка шумно вдохнула, поджала жирные губы в знак недовольства. Но перечить не смела.

— Кто же теперь будет вождем? — глухо вопросил Головня, тиская ладони.

— Это уж община решит.

Ярка не выдержала, всколыхнулась раздраженно:

— Община решит так, как скажем мы.

Глаза у нее были прозрачные и плоские, как ледышки. Внутри — икринки зрачков: плавали, бились, точно хотели вырваться наружу. Взгляд пронизывал и обжигал.

Старик посмотрел укоризненно на дочь, покачал головой.

— Эх-хе-хе-хе-хе, смутьяны…

Сказал — и оба родича уткнулись взорами в пол, устланный шкурами. Не простое то было слово, а с подковыркой, с намеком, с опасной зацепочкой. Загонщик даже на всякий случай полез за пазуху, притронулся к неровному черному катышку на сушеной жиле — отвел порчу.

Отец заметил его движение и сразу подобрался, вперил остренький взгляд.

— Ты чего там шебуршишь? Не за оберегом ли полез, дурачина?

— За ним, Отче.

— Чтоб тебя, еретика такого! Что об амулетах в Книге сказано, а? «Носящий побрякушки противен Господу». Так говорил Огонь! А потому — в пламя его, в пламя!

Головня возразил угрюмо:

— Это от матери осталось. Память. Да и все так делают… Любого спроси…

— То-то и оно, недотепа. Все вы, грязееды, в смраде и гнили пребываете. Все до единого.

Он не рассердился, нет. Он опечалился! И лицо его, желтое словно высушенная кожа, сплошь покрылось мелкими трещинками, и весь он ссутулился, поник, как вымотанный конь, а пламя затрещало, заплясало на ветках, и Головня понял, что оно тоже был разгневано его ответом.

Старик обронил, ни на кого не глядя:

— Косторезу быть вождем. — Затем посетовал со вздохом: — Мало преданных, много колеблющихся. Не из кого выбирать. Слетай-ка за Жаром, Головня. Пусть придет немедля.

Загонщик вскочил, будто ему зад обожгло, и полетел. Так прытко, что самому стало неловко. На полпути сбавил шаг, двинулся не спеша, пристально озираясь вокруг.

Община бурлила. Гомон шел отовсюду, люди спорили, кричали, плакали. Никто не работал, все только ходили и болтали друг с другом. Посреди стойбища, на площадке для собраний, красовалась пирамида из дров, прикрытых лапником. Огонек хлопотал возле нее, разжигал костер. Варениха тащила из женского жилища туго набитый мешочек, голосила: «Вот она, скверна-то! Вот оно, растление! Вот он, соблазн еретический — да сгинет он в святом пламени! Тьфу на него!». Светозар шуровал в избе косого Хвороста, выгребал все реликвии подчистую. Сам Хворост бегал вокруг жилища и горестно вопил, хватаясь за голову.

А кругом расстилалась привычная серость: снег цвета помертвелой коры, небо как заячья шкура, жилища словно огромные сугробы, и люди точно льдинки, скользящие в серебристых волнах весеннего потока.

И голос. Он сказал Головне с презрением и язвительной насмешкой:

— Зачем явился? Ты, горевестник, что тебе надо? Порча на тебе, несчастный пятерик. Сказано было матери твоей: пятый в семье — к беде, вытравь его, удали. Но ты цеплялся за жизнь, последыш — всех братьев сгубил и сестер, один остался! И выжил. А зачем? Чтобы лишить нас отрады и надежды? Лучше б отец твой и впрямь был тебе отцом — тогда бы ты умер как твои братья и сестры, все четверо, и не пакостил бы нам, засранец. Да и мать твоя — о чем думала? От кузнецов надо нести первого, второго, третьего, но уж не пятого! Зло наложишь на зло — получишь лютое зло. Глупая баба…

Так говорила Рдяница, когда загонщик явился к ней в избу, чтобы позвать Костореза. Она стояла перед Головней, уперев ладони в бока, сухая и костлявая как оглобля, и лицо ее, смолоду выглядевшее старым, кривилось и шло морщинами — истое лицо злого духа! Мужа ее не было дома, да и сама она вошла туда лишь вослед Головне. Жесткой ладонью втолкнув загонщика в полумрак и затхлость, грянула прямо в ухо: «Вождя тебе мало? Беду нам принес, паршивец?». Тот же, удивленный и обиженный, ощерился.

— Врешь ты все, Рдяница. Отцом моим был Костровик, сын Румянца, а никакой не кузнец. Все это знают.

— Если б так, быть бы тебе на небесах, а не поганить тайгу своим дыханием. Порочное семя было у Костровика, всякого спроси. Вот и нашептали матери твоей, чтоб к кузнецу шла, к чужаку. Будто я не знаю! Бабка Варениха и нашептала, зараза.

— Врешь ты все! — повторил Головня. — Простить не можешь, что через меня твоего ненаглядного вытурили. Не к Искромету разве бегала, а? А Жар-то небось и не знает.

— Наушничать ты горазд, это да. Не отнять…

Но Головня уже ничего не слышал.

— Я — избранный, ясно? Огонь послал мне реликвию, чтобы очистить нас от скверны. И отец мой радуется сейчас, взирая с небес. Он был отличный загонщик, получше многих. Не его вина, что все дети ушли к Огню. Будто он один такой! У тебя у самой трое погибло, а один вообще мертвым родился. А у Ярки разве все выжили? Двое только и осталось. Скажешь, не от Светозара они?..

Он говорил что-то еще, перебивая сам себя, а Рдяница щурила галечные глаза и плотно сжимала дергающиеся губы — свирепая ведьма, узревшая лик Огня. Гнев вспыхивал и гас в ее очах, перекатываясь ледяным шаром, и лицо ее каменело и трескалось, точно глина в пламени. Она порывалась что-то ответить, землистые губы раскрылись, обнажив черноту ядовитого рта, но затем потухла и сухо заметила:

— Как же, нашел бы ты реликвию, кабы не мертвое место. Там этого добра всегда навалом…

— А чьей же волей мы там оказались? — напирал Головня. — Не Огня разве?

И Рдяница, побежденная, спросила:

— Зачем приперся? Выкладывай уже.