Она же орала, щерясь и пуча маленькие глазки:
— Гуманистическая направленность идеологии Отцов находит свое наиболее яркое проявление в категорическом запрете на убийство. Запрет этот не допускает исключений и оказывает на своих носителей воздействие, аналогичное табу у народов Океании. Известны случаи, когда последователи Огненной религии, случайно убившие какое-либо животное, немедленно умирали от разрыва сердца. Любой, даже невольный, убийца немедленно отлучается Отцами от общины без права возвращения в нее. Еще худшим наказанием для огнепоклонника-убийцы служит осознание того факта, что он обречен на муки ада в обители Льда. Несомненно, такое резкое неприятие насильственной смерти является рефлекторным ответом, которое общество в лице своих наиболее экзальтированных представителей дало на чудовищную жестокость последней войны. Полный отказ от убийства является, пожалуй, главной отличительной чертой этих фанатиков, которая выделяет их из массы других сект, возникших на обломках старых религий…
И опять загонщик услышал это колдовское слово — убийство. Что означало оно? Колдунья выхаркивала его, словно хотела сразить Головню наповал, но загонщик оставался неуязвим к ее чарам, а если и дрожал, то лишь от холода. Он видел — ведьма приходила в неистовство, она впадала в раж, как Отец на обряде, и это немного пугало Головню. Хоть он и был уверен в защите Льда, ее вопли и страшные рожи сделали свое дело — загонщик оробел и начал подумывать о бегстве. Гнусные, трусливые мыслишки просачивались прямо из воздуха, нашептанные духами Огня — злейшими врагами Головни. Он понимал это, но все равно уступал им. Не мог не уступать — слишком жуткий образ приняла колдунья, слишком сурово звучали ее глаголы.
А она вдруг замолкла и уставилась на него, теряясь меж страхом и яростью. Что-то в ней будто переломилось, и ненависть в глазах сменилась изумлением. Длилось это всего мгновение, а потом чародейка метнулась к нартам, сдернула кривую палку с поперечины, выхватила тростинку из чехла и, прижав ее острым концом к середине дуги, уперла другой конец в жилу.
— Мало тебе одной жертвы? — проворчала она, кривя губами. — Еще хочешь, ненасытный? Не нажрался? На, подавись! Лопай, проклятый!
Она подняла палку, натягивая жилу. Костяной наконечник выцелил грудь загонщика, перышки затрепетали на ветру.
— Еще жертву хочешь, Отец Ледовик?
Пронзенная плоть, и смерть, и кровь, и убийство — все смешалось в голове, переплелось, размазалось в общую массу, за которой чернел, тускло отливая, наконечник оперенной тростинки и искаженное недоброй радостью лицо — остроносое, голокожее, бледное. «Спаси и сохрани», — пролепетал загонщик. А ведьма резко повернулась и отпустила натянутую жилу. Тростинка, тихонько запев, воткнулась в шею одного из оленей. Зверь вздрогнул, кинулся прочь, сраженный болью, но вскоре остановился и упал в снег.
— Мало тебе? — выкрикнула она. — Еще хочешь? Еще?
И колдунья снова вложила тростинку в жилу и снова пустила ее в полет, сразив еще одного оленя.
Головня не выдержал — рухнул на колени и закрыл лицо ладонями. Это был сон, жуткий сон…
Ведьма что-то верещала, хохоча, а жила пронзительно пела, неся быструю гибель тем, кто не угодил ошалевшей бабе.
— Возьми! — вопила она. — Жри! Насыщайся! Сгинь с глаз моих. Не приходи больше никогда. Подлый, мерзкий, уходи к породившему тебя! Сейчас и навсегда! Сейчас и навсегда!
И этот ее клич искорежил душу загонщика. Пройдет много зим, а он будет помнить его, и повторять снова и снова, и дрожать всем телом, но уже не от испуга, а от восторга, ибо с него, этого крика, все и началось.
Но тогда, рядом с пещерой, наблюдая ее прыжки и кривляния, он почуял близость смерти. Олени падали один за другим, собаки заходились суматошным лаем, зверолюди вопили, распростершись ниц перед разошедшейся ведьмой, а Головня вновь и вновь вспоминал песца с перерезанным горлом и чувствовал: вот оно — орудие, данное ему богами. Этим орудием он совершит возмездие и восстановит справедливость. Им он накажет злых и возвеличит добрых. Им он прославит в веках свой род.
Колдунья же, озверев, перебила всех оленей до единого, а потом взглянула на загонщика и вонзила заскорузлые пальцы в свои толстые, переплетенные на макушке косы.
— Ты подлинно неистребим! Все получил от меня, но не ушел, подлец. Кто же ты такой, назойливый и непреклонный? Может, сама Наука послала тебя?
Задумавшись на короткое время, она сунула пальцы в рот и замотала всклокоченной башкой, ухмыляясь.
— Не-ет! Ты — не ее посланец. Ты закоснел в своих обрядах и не смог бы глянуть так широко. А значит, ты — сам Лед, неуязвимый для моих заклятий. Так поражу тебя металлом!
Она отбросила кривую палку и выхватила нож из чехла, висевшего на поясе. Головня не испугался, ведь она не могла причинить ему вред — это было «нельзя» для нее. Но чародейка сделала шаг, другой, третий, и загонщик ощутил беспокойство. Колдунья приближалась к нему — грозная и неумолимая, как кара небесная. В последний миг, когда она была совсем рядом, Головня все же подался вперед и схватил ее за запястья. Кончик ножа задрожал перед его брюхом. Странная затея! Если она считала загонщика духом, то как собиралась умертвить его плоть? Ведь у духов нет плоти. Но если нож заговорен…
Они топтались на месте, дыша друг другу в лицо.
— Сдохни! Сдохни, падаль! — шипела ведьма.
Она клацала зубами и пыталась укусить Головню — совершенно как соболь, пойманный в ловушку, — но тот молчал и держал ее за руки.
Чародейка боролась долго и упорно: рычала, хрипела, даже бодалась. Все было напрасно. Головня был намного сильнее ее. Он выворачивал колдунье запястье, сжимал его, чтобы она выронила нож, но ведьма упиралась, рвалась из захватов, сопела, пуская слюни, а нож гулял, покачивая острием, меж нею и Головней, царапая острием меховик загонщика. Головня поднатужился, выкрутил чародейке ладонь, лезвие поднялось торчком, а ведьма изогнулась, дернулась вперед, точно хотела свалить его, и вдруг вытаращилась как полоумная, побледнела смертельно и начала оседать на снег. Медленно откинулась назад, обнажив тощую шею, и повисла в захватах Головни, закатив глаза. Из груди ее торчала костяная рукоять ножа.
Она хотела вонзить нож в него, а вонзила в себя, глупая корова.
Но даже сейчас, когда опасность миновала, Головня не мог произнести вслух рокового слова — убийство. Он чувствовал, что если скажет его, то переступит некую грань, сломает в себе что-то, растопчет собственную душу. И тогда уже не будет прежним, а станет кем-то иным — хуже или лучше, кто знает?
Он отпустил ее руки, и она упала на истоптанный снег. Но тут же вдруг ожила и, обхватив ладонями окровавленное лезвие, принялась сучить ногами и утробно реветь. Зверолюди, вскочив на ноги, бросились наутек. А Головня покачнулся, чуть не падая от накатившей дурноты, и сжал уши ладонями. Это не было похоже на крик живого существа. Это был вопль темного демона, уродливой и склизкой твари, питающейся людскими страхами. Чародейка извивалась и рыдала, а Головня лепетал растерянно:
— Ты сама… сама! Бог погубил тебя. Кто я такой, чтобы разрывать священные узы духа и плоти?
И опять вспомнилось заклинание, которое твердил Отец: «Да не отнимете вы жизнь у творения Огня».
Теперь-то Головня понял, о чем тот говорил. Ясно увидел, как может человек нарушить Божье установление. Но вместо радости испытал омерзение.
«Огонь и Лед равно противны мне», — говорила ведьма. И потому безнаказанно лютовала над творениями Огня. Наука, мать богов, дала ей такую власть.
При этой мысли напавшая слабость отхлынула, и душа, ликуя, воскликнула: «Теперь ты — гроза всего мира, Головня!».
Воистину то было величайшее озарение. Убийство — вот орудие справедливости. Владеющий им свободен от любых устоев. Владеющий им презирает заповеди Огня и Льда. Владеющий им — сам как бог.
Головня кинул взгляд на колдунью — та уже не дышала, пальцы ее бессильно сплелись вокруг лезвия, кровь выедала снег под телом. Собаки драли глотки, рвались из шлей, но земля оставалась тиха и бесстрастна, не выгибалась дугой от боли, не тряслась в рыданиях, не грохотала, потрясенная гибелью живого существа, а молчала, равнодушная ко всему, и только впитывала кровь, что текла из ведьмы.
Загонщик сделал шаг, опустился на колени. И произнес, воздев руки:
— О Наука, великая и вечная! Ты, пребывавшая в мире прежде Огня и Льда, прими меня в сердце свое, окружи меня заботой своей! Ясно вижу: Твоею волей я здесь, у Красной скалы, трепещу от прикосновения к тайне, открытой мне. Отныне и впредь буду идти стезями Твоими и внимать гласу Твоему. Ни в чем не отклонюсь от предначертаний Твоих, подвергну суровой каре оскверняющих имя Твое! Да не разочаруешься Ты во мне, о благая и предвечная Госпожа! Ныне я, Головня из рода Артамоновых, клянусь в верности Тебе — да отсохнут мои руки и ноги, да поразит меня слепота, да испещрится тело чирьями, если нарушу эту клятву.
Собаки умолкли, прислушиваясь — непостоянные, робкие твари. Они чуяли нового хозяина. Головне оставалось только распутать их шлеи.
Он уже знал, что скажет родичам при встрече.
Часть вторая
Глава первая
Много болтать Головня не любил. Минуя ритуальные славословия, сразу перешел к делу.
— Я — Головня, новый вождь Артамоновых. Нам, Артамоновым, нужны ваши девки. Одарим за них богато. За каждую — по три пятка коров и по столько же лошадей. Что скажете?
Рычаговский вождь — приземистый, круглолицый, с бородой клиньями, точно из дерева вырубленной — покосился на Отца. Тот, кривя губами, что-то прошептал ему, не сводя чванливого взора с Головни. Вождь усмехнулся.
— А Павлуцкие что ж, не польстились на вашу подачку?
Головня глянул исподлобья, стиснул зубы.
— Обидеть хочешь, вождь?
В срубе было жарко. Трещал костер на еловых поленьях, сквозисто шелестел ветер в дощатой трубе, обмазанной глиной и стянутой медными обручами. Из полумрака выглядывала подвешенная к потолку резная багровая морда — образ Огня, поганое идолище, место которому в выгребной яме.