— Ч-что п-повторить, в-вождь?
— Запамятовал? Напомнить? Не ты ли, скотина, уверял, будто к жене моей вхож? Не ты ли, мерзавец, уверял, будто ведешь с ней крамольные беседы? Вспомнил теперь, сукин сын?
Теплыш заморгал — часто-часто.
— Н-не было такого, вождь. Землей и небом клянусь — не было.
— Ишь ты, хвост поджал, как припекло. Да поздно. Теперь твою участь Наука решит: взвесит все проступки твои и благодеяния, и определит, куда направить: к Огню или Льду.
Искра бросилась к ним, дрожа от гнева.
— Кто тебе это наплел? Какая зараза постаралась?
У Головни дернулась щека.
— Уйди.
— А вот не уйду.
Головня опять глянул на своего помощника.
— Лучина!
Тот уже был тут как тут.
— Уведи ее в жилище. Она не в себе.
Но охотник опять не отважился прикоснуться к жене повелителя. Вместо этого принялся ее увещевать.
— Ну, пойдем же, Искра. Не тащить же тебя. Пойдем же…
— Кончай этот лепет, — рявкнул Головня. — Бери ее в охапку и неси.
Искра чуть не подпрыгнула от бешенства.
— Ты весь прогнил — от пяток до макушки. Уже и жены тебе не жаль, всех готов растоптать…
И, не дожидаясь, когда Лучина вступит в дело, она развернулась и зашагала к шкурницам. Притихшие родичи расступались перед ней, провожали почтительными взорами.
Головня хмуро смотрел ей вслед, с горечью чувствуя, что ниточка, связывавшая их, порвалась окончательно. Теперь-то уж возврата к прошлому нет. Острая боль накатила на него. Ужасно захотелось броситься за женой и помириться с ней. Но он унял порыв. Пусть себе идет, неблагодарная, раз такая глупая.
— Братья и сестры! — возгласил он с надрывом в голосе. — Те люди, что стоят сейчас на коленях, сговаривались погубить меня. Но великая Наука открыла мне их замыслы. И потому я, Головня, ваш вождь и проводник, решил отдать их на суд богини — пусть она решит, как поступить с их душами.
Схваченные задергались в крепких Рычаговских захватах, Багряник завопил:
— Поклеп! Все поклеп! Наговор это, вождь. Подлый наговор…
Ему вторил Теплыш:
— Невиновен! Невиновен! Пред Наукой и тобою — невиновен!
Головня поморщился, посмотрел на Рычаговых и выразительно чиркнул ребром ладони по горлу.
Рабы рьяно приступили к делу. Положив Стрелка и Теплыша носами в снег, начали резать глотку стоявшему на коленях Багрянику: скинули с него колпак, ухватили сзади за волосы, задрали подбородок. Багряник рычал и сыпал ругательствами. Один из рабов заткнул ему рот рукавицей, другой начал быстро пилить шею ножом, взятым у Лучины. Дело шло туго: не имея опыта в убийстве, они вскрывали шею, будто резали тушу — торопливо и небрежно. Из раны вовсю хлестала кровь, брызгавшая на палачей, но Багряник был еще жив и хрипел, бессильно разевая рот. Потом рухнул лицом в снег и, дернувшись несколько раз, замер. Палачи, отдуваясь и смахивая со лбов капли пота, подступили к Теплышу. Охотник извивался и вопил, отчаянно пытаясь вырваться из рук державших его.
— Спасите, спасите! — орал он родичам. — Не хочу умирать… не хочу! Не надо!
Среди собравшихся началась какая-то суматоха и толкотня: Артамоновы, не осмеливаясь бороться с вождем, принялись мутузить исполнителей его воли — Рычаговых. Лучина бросился разнимать дерущихся, а Головня недовольно прикрикнул на палачей:
— Ну же, кончайте этого крикуна.
Вопли Теплыша сменились хрипом и глотающими звуками. Залитый кровью, охотник тоже обмяк и упал на бок, побелев лицом. Стрелок взвизгнул:
— Долой Головню!
Ему нечего было терять.
Головня втянул носом морозный воздух, рявкнул что есть силы:
— Кому еще глотку вскрыть? Выходи по одному.
— Будь ты проклят! — завопила в ответ вдова Багряника — маленькая щекастая бабенка. — Будь ты проклят со своей Наукой и шайкой прихлебателей. Будьте вы все прокляты, подлые убийцы. Чтоб у вас сгнило нутро, шелудивые псы! Чтоб у вас перемерли все дети, а вы, больные и дряхлые, влачились по земле, нигде не находя приюта. Сдохните, сдохните, вонючие твари!
Она вопила, потрясая кулаками, и голос ее прыгал меж окаменелых от мороза стволов берез и лиственниц, стелился над утонувшей под настом рекой, пронзал спутанные ветви тальника, ударялся в засыпанные снегом прибрежные валуны. И ликующим эхом отозвался на ее вопли крик Стрелка:
— Бейте их, братья! Бейте без пощады!
Кто-то опрокинул на спину Жара-Костореза, начал лупить его ногами, не обращая внимания на истошно оравшую Рдяницу. Заметавшегося Лучину окружили, задышали недобро в лицо. Несколько мужиков кинулось отбивать Стрелка. Рычаговых оттеснили, отрезали от вождя.
Стоявший над Стрелком невольник торопливо вонзил ему нож в глотку, пугливо бегая глазами. Его трясло. Кровь капала с лезвия на носки ходунов. Он не замечал этого, растерянно глазея на тех, кто бежал к нему. Стрелок начал заваливаться набок, кашляя кровью.
Головня, увидев все это, сорвался с места, на ходу извлекая нож из кожаного чехла на поясе. Несколько Артамоновских мужиков попытались загородить ему путь, но отпрянули, прожженные бешеным взглядом. Вождь подбежал к орущей вдове Багряника, заорал:
— Молчи, сука!
И ударом кулака поверг женщину на снег. А затем, не помня себя, всадил ей лезвие в грудь.
— Кто еще хочет крови напиться? — рыкнул он на опешивших родичей.
На стоянке повисла тишина. Насупленный, Головня направился обратно к расстеленной на снегу оленьей шкуре, краем глаза высматривая Сполоха. Тот куда-то исчез — видно, утешал в жилище свою бабу, предатель несчастный. Р-размазня, рохля, собачья моча… Надо будет потолковать с ним как-нибудь.
Головня вытер нож снегом.
— Не надейтесь изменить предреченное, — прогудел он. — Воля Науки будет исполнена, даже если придется перебить всех вас.
На вторые сутки после случившегося захромал один из быков. Сбил копыто об острый булыжник. Пришлось зарезать его, а в сани впрячь тонкожирую, едва отъевшуюся на воле, кобылу. «Ничего, — утешал себя Головня. — Голодная лошадь и сытый ездок — хорошая пара». Но все же распорядился давать кобылам немного сена из взятых запасов — места пошли суровые, лошадей приходилось отводить на выпас к зарослям лозняка, тянувшимся по обоим берегам, и подолгу ждать, пока откормятся скудной пищей. Мужики долбили в омутах проруби, ловили сачками костистую вялую рыбу, бабы жарили ее, насадив на ветки, а солоноватую чешую отдавали скотине и собакам. В пищу шла даже рыбья требуха, которой в обычные дни брезговали. Охота была плохая: лес будто вымер, изредка только находили в силках, выставляемых каждый вечер вокруг стоянки, мелких птах да бурундуков; мечтали убить сохатого — его не было. Зато в просветах меж деревьев все чаще мелькали мохнатые тени — это волки, почуяв скорую поживу, сопровождали обоз, клацая голодными челюстями. По ночам они подбирались совсем близко, пытались утащить быка или лошадь. Мужикам приходилось, как в детстве, сторожить скотину, колотя палками по котелкам. Гулкий звон от ударов перемежался тоскливым воем хищников, жаловавшихся небу на холод и бескормицу. Собаки трусливо просились в жилища, скреблись о пологи — их не пускали: самим было тесно. Люто голодавшие, псы рыскали вокруг становища в поисках пищи и сами попадали на зуб хищникам. В какой-то день общинники вдруг заметили, что собак больше нет. «Скоро за нас возьмутся», — мрачно пророчили друг другу Артамоновы, с ненавистью глядя на вождя.
Головня теперь не ложился спать без охраны. Боялся покушения. В охранники всегда брал Рычаговских мужиков. Но даже в жилище, оставаясь наедине с женой, не находил покоя. Искра рычала на него, как разродившаяся сука на пришлого кобеля, выговаривала за каждую мелочь, и Головня едва сдерживался, чтобы не огрызаться в ответ. Беременность жены служила ей защитой. Как ни досадовал он на нее, но ругаться с матерью наследника не хотел. Она называла его убийцей и отступником, а он молчал. Она швырялась посудой в неуклюжих охранников, сбивавших горшки косолапыми ногами, он сносил и это. И лишь когда она принялась драть за волосья Зарянику, Головня взял ее за запястья и тихо произнес: «Уймись». Жена вырвалась, начала орать на чем свет стоит. А Головня смотрел на нее, расхристанную, погрузневшую, с набрякшими от недосыпа синяками под глазами, и думал: не бывает друзей, бывают люди, которые нам необходимы. Сколько сил он потратил, чтобы добиться этой девки — а теперь нужна ли она ему? Нет больше страсти, нет мечты, изрублена ножами палачей, заплутала в кронах местных сосен, нет больше тихой готовности разделять все беды и радости ближнего, а без этого какая семья? Название одно, а не семья. И он вспоминал отца, оравшего на мать, вспоминал свой тогдашний стыд за родителей, и вдруг начинал по иному думать о них. И отец больше не представлялся ему таким уж злым, а мать — средоточием заботливости и доброты. Теперь он прозревал то, чего не мог заметить тогда — мучительную невозможность двух людей преступить обычай ради душевного покоя. «Поскорей бы все закончилось», — думал он, в очередной раз слушая ворчание жены. Думал — и сам ужасался своим мыслям. Почему закончилось? Как? Ведь он не собирался бросать жену. Но уже подспудно искал предлог для расставания, и заранее печалился разлуке, потому что чувствовал, что перечеркивает таким образом прежнюю жизнь.
Иногда в пути налетали вьюги, хлестали по лицу колкими крыльями. Приходилось останавливаться, пережидать непогоду. Однажды посреди бела дня на общину обрушилась настоящая пурга: ветер сбивал с ног, норовил разметать всю поклажу. «Лед явился по наши души, — говорили общинники. — Чует, куда идем».
Чтобы не замерзнуть, пришлось ставить шкурницы. В них просидели до следующего дня. Выходили только по нужде или чтобы подкинуть сена скотине. Когда ветер унялся, недосчитались быка и двух лошадей — их сожрали волки. Что делать? Раскидали вещи по другим саням, ссадили мужиков-невольников. Печальные горемыки побрели в плетеных снегоступах, меряя палками глубину сугробов.
Головня прикидывал: через пяток дней они будут в Гранитной пади, а оттуда рукой подать до излучины, где начинаются Ивовые пустоши. За этими-то пустошами и лежит мертвое место. Никто из Артамоновых никогда там не был, но вся тайга знала — туда лучше не соваться, погибнешь. Потому-то и рвался в мертвое место Головня. О колдуне ведь тоже говорили, что хуже его нет никого в этом мире. И чем все обернулось? Значит, и мертвое место не так страшно.