— Грех на мне. Страшный грех. В том тебе каюсь и приношу повинную. Да только… Эх, до того ли там было, засыпь меня земля? Ведь с ножом явились, Жар, жилище подожгли. Сам подумай — что ж мне оставалось?
Косторез слушал его, глядя в одну точку. Обронил:
— Рдяница, сука…
— Лютая баба! Только ты в корень зри: от кого все зло пошло? Кто нам жизнь ломает через колено? Из-за кого ненавидим друг друга? — Он приблизил хищный волчий взгляд, промолвил: — Из-за Головни.
Жар долго не отвечал. Все вспоминал, как хоронили в общей могиле погибших при мятеже, как засыпали их тела суглинистой комковатой землей, как бросали сверху еловые ветви и говорили заклинания от мертвецов, и как смотрели потом на него дочери в жилище: с тихим отчаянием и заледенелой болью в глазах. А еще вспоминал речь Головни над могилой — яростную, гневную, полную проклятий и угроз всем будущим изменникам. Особенно слова его, брошенные Сполоху: «Что затушил пламя — хвалю. А что допустил пожар — негодую. Посмотрим, что перевесит». И ответ Сполоха — злой, ядовитый: «Ты уж не мучь — сразу ножом по горлу. Чего ждать-то?». Кто еще мог так говорить с вождем? Никто. Только Сполох. Ему прощалось.
Косторез поднял на него глаза и подумал: неужто и на этот раз простится? Не слишком ли много всего? Дважды отрекшийся от веры истребитель собственного рода теперь плетет заговор против Головни. И с кем? С человеком, у которого он отнял жену и сына! Неужели не видит, глупец, что если погибнет Головня, то и его, Сполоха, положение станет шатким?
И едва Жар сообразил это, ослепительная мысль озарила его сознание: вот же он, путь к мести! Сначала Сполох убьет Головню, а затем Жар поднимет людей на Сполоха. И когда он сообразил это, то отбросил сомнения.
— Я с тобой, — сказал он, изумляясь своей смелости.
Сполох осклабился.
— Знал, что ты так скажешь, Жар! Нас, Артамоновых, так просто не взять! Ого-го! Еще с бабами потолкую на всякий случай. — Он поднялся, сжал волосатый кулак. — Вот где у нас Головня будет, паршивец такой! За все ему взыщется, мерзавцу.
Стойбище Ильиных сползало в суходол, приткнувшись сенниками к тополиной роще. Доброе себе место выбрали Ильины, благодатное, на зависть всем! Ни болот, ни кочек, даже лиственницы там стояли чистые, без черного мха по стволам, и комарья было куда меньше, чем в сосновых перелесках, к которым привыкли Артамоновы. Все поля да поля, изредка прорезанные буераками. В буераках — густой ковыль да порей, а выше — заросли можжевельника и шиповника, перевитые хмелем, окруженные полынными и мятликовыми лугами. С такими кормами и лошади у Ильиных были не чета артамоновским — со слоем жира в три, в четыре пальца! Чудо-расчудесное!
Головня прибыл туда со всей общиной, не захотел никого оставлять в мертвом месте. Не потому, что утратил надежду отыскать металлы, а просто боялся оставить без присмотра. Мятеж заронил в него глубокое недоверие к родичам.
Ильины ожидаемо не захотели приобщаться к истинной вере, обругали Артамоновых еретиками, а становище их обозвали навозной кучей. За такую дерзость Головня самолично убил их Отца, Лучина же прирезал вождя. Артамоновские всадники взяли неверных собак в кольцо, начали сгонять их к площадке для собраний. Ильины метались словно утки в речном загоне, истошно вопили, прятались в деревянных, крытых берестой, жилищах. Иные с отчаяния бросались на всадников, пытались стащить их с седел — наглецов хлестали плетками с железными шариками, затаптывали лошадьми. Головня орал:
— Не убивать! Не убивать мерзавцев! Руки поотрываю!
Кто-то из Ильиных сообразил кинуться на врагов с факелом, смахнул одного из нападавших с кобылы, опалив его лицо пламенем. Храбреца словили петлей, потащили за лошадью, мстя за собрата.
Все шло к закономерному итогу, кода вдруг что-то оглушительно загрохотало, точно огромная плеть прошлась по земле, и Артамоновы смешались, закружившись на месте. Кострец грянулся на траву, уткнувшись лицом в пустое рассохшееся корыто, а навстречу Головне, в ужасе разъяв глаза, промчался на вороной кобылице Жар-Косторез, безостановочно вопивший: «Пришельцы! Пришельцы!». Вождь поднял лошадь на дыбы, стиснул зубы, заметив в скоплении загорелых голых тел несколько чернолицых фигур в цветастой одежде, с громовыми палками в руках. Они мелькали в толчее как божьи коровки в сонмище муравьев. «И эти здесь, — подумал Головня. — Тем лучше».
Он выхватил из кожаного чехла нож и погнал лошадь прямиком на пришельца, засевшего за ивовым плетнем. Тот, не видя его, переломил свою палку пополам, зажал в зубах маленькую цилиндрическую железячку, а другую засовывал в лощеную, с серебристым отливом, трубку. Заметив мчащегося на него всадника, заторопился, быстро впихнул оба цилиндрика в отверстия и наставил две черные дырки на Головню. Коричневое безусое лицо его с короткой черной бороденкой до ушей сморщилось в натужном прищуре. «Эх, — запоздало подумал Головня, — зря не взяли луков и копий».
Грохнул выстрел, отдача от которого едва не опрокинула пришельца на землю. Мимо! Лошадь перемахнула через плетень, чуть не врезавшись в выступающий бревенчатый край сенника, а вождь на ходу свесился с седла и полоснул врага ножом по тыльной стороне шеи. Услышав вскрик противника, Головня прошептал заклятье от темных сил. Затем выпрыгнул из седла и кинулся на пришельца, занеся нож для удара. Противник лежал, зажимая рану на шее. Меж коричневых пальцев сочилась темная, словно грязная вода, кровь. На губастом лоснящемся лице дико таращились белки глаз. Из распахнутой пасти рвался мучительный стон.
— Значит, и вы смертны, сволочи! — ликующе вскричал Головня, всаживая ему в грудь хищно сверкнувшее лезвие. — И вам страшно подыхать, уродам!
Полный ненависти, он снова и снова вонзал заалевший клинок в обмякшее тело. А недалеко от него сгрудились всадники и танцевали на одном месте, втаптывая кого-то в землю. В облаке пыли тонула отброшенная громовая палка. Над мычащим, ревущим стадом Ильиных взметались корневища артамоновских плеток. Слышалась ругань, плач и лошадиное ржание. Головня захохотал, потрясая ножом, и, преисполненный упоения от победы, возгласил, устремив взгляд в кожистое с подпалинами небо:
— Вижу Твою длань, о великая богиня! Чую взор Твой, моя госпожа! Да поразишь ты всех врагов так, как поразила их сегодня! Да воссияешь в торжестве и славе!
А затем, повинуясь порыву, с плотоядным рычанием принялся отрезать голову пришельцу.
— Вот что будет с нашими врагами! — ликовал он, за волосы поднимая отрезанную башку над собой. — Так падет всякий, поднявший десницу на служителей Науки!
Курчавая черная голова в его руке таращилась слепыми бельмами. Кровь капала на сухой пырей, стекала по запястью вождя, окрашивая его в багровый цвет. Головня вскочил в седло и поехал мимо разметанных костров, поваленных плетней с поломанными ребрами-прутьями и раскатанных поленниц с торчащими из-под груды дров ногами в берестяных подметках.
— Глядите, глядите на ваших бывших хозяев! — кричал он Ильиным, показывая отрезанную голову. — Вы, предатели нашего края, смотрите, какова судьба противящихся Науке! Жалкие лемминги, вы отдались под власть зла и участь ваша будет печальна. Отныне и вовек вы будете пребывать в неволе у сынов света и истины, отрабатывая свой грех. И лишь тот, кто откроет свое сердце правде, кто примет Науку как свою богиню, отказавшись от прошлого, тот войдет в число избранников Божьих. Вы слышали глас богини, подонки? Мотайте на ус, негодяи! — Он опять поднял голову пришельца над собой, потряс ею, показывая своим людям. — Видите, какова сила Науки? С нею одолеем любого врага. Вот они, ваши демоны, валяются мертвые. Не помогли им ни чародейство, ни громовые палки. Отныне и впредь будем бить этих темнолицых везде, где видим. Чтоб ни один не ушел. А вам, мои воины, за храбрость и верность каждому дарю по две Ильинских коровы, по две лошади и по два раба. Оставим мирный труд невольникам, они будут кормить и поить нас, мы же с молитвой на устах станем готовиться к решающей битве с силами зла. Упражняйтесь в стрельбе из лука, занимайтесь копейным и ножевым боем — вот достойное занятие для защитника веры. Так распорядилась Наука и так будет отныне всегда. Знайте же: нет теперь ни Рычаговых, ни Артамоновых. Кровь, пролитая сегодня, навеки породнила вас. Теперь вы — единый народ, великий и непобедимый. Да отнимется язык у всякого, кто помянет прошлое. Да падет позор и гнев богини на того, кто станет чваниться своим благородством. Я, Головня, самолично закую его и сделаю рабом.
Ликующий крик воинов раскатился над спрятавшимся в суходоле стойбищем, ударился о твердое, в морщинах, небо и утонул в шуме волнуемых ветром крон. Разбежавшиеся из становища собаки брехали на непрошеных гостей из зарослей полыни и мед-травы. Неостановимым гнетущим гулом висел над согнанным людом бабий вой.
— Лучина, Сполох, Хворост, свяжите этих недоносков по пять, — приказывал вождь. — И разузнайте, где табун. А ты, Жар, возьми эту башку и укрась ее как-нибудь, чтобы издали было видно. Хочу, чтобы ее несли впереди обоза.
Костреца погребли в суходоле, возле самой опушки. Опустили в глубокую яму, завалили землей, а сверху воткнули нож и положили седло — особое, Артамоновское, с высокой лукой. Так повелел Головня — дабы каждый видал, кто здесь похоронен. В прежние времена старики сами уходили в тайгу умирать, а если смерть настигала внезапно, то хоронили просто, без изысков: закапывали землей, сверху кидали камни, чтоб покойник не вылез из могилы, жаждая человечьей крови, да еще выстилали еловыми ветками путь от ямы до жилища, чтоб, если все же выберется, исколол ноги, идучи к живым. Яроокая, вдова Костреца, закидывалась плачем, обнимая свеженасыпанный бугор, глухо причитала, елозя лицом по сухим глинистым комьям, скребла пальцами по могиле, словно хотела откопать мужа. Все простила ему сейчас — и небрежение, и обиды, и тяжелую руку. Головня подступил к ней, поцеловал в белесую макушку, бережно взял под руки.
— Ты среди вдов наисчастливейшая: муж твой первым погиб за Науку. Отныне будет нам проводником в том мире. Помни: умерло тело, но не душа.