И тут вдруг — плаксивый голос:
— Цтоб цебе землею подавицца!
Жар открыл глаза.
Над его головой, свисая с поперечных жердей, висели костяные фигурки. Серое небо, глядевшее через скошенные, закопченные окна, омывало их призрачным светом, смазывало лица и очертания.
Фигурок было шесть, но Косторез считал по старинке: пять и одна. «Шесть» было новым словом, непривычным.
Крайняя слева, самая большая, изображала богиню Науку — длинноволосую красавицу в меховике из тюленьих шкур с ладонями, простертыми к людям. Сейчас она мало походила на владычицу земли и неба, но когда Жар покрасит ее волосы золотистой охрой, когда покроет одежды малахитовой зеленью, когда вставит в глазницы маленькие сапфиры и обовьет горностаевым мехом, богиня засияет во всем великолепии.
Рыжий юноша с горящим факелом — неутолимый Огонь. На него придется извести немало красной охры. Глаза у него — два лучистых рубина, пламенеющие, яркие. А меховик — белый, чтоб оттенить цвет волос.
Сумрачный бородач с топором в руке — суровый Лед, старший сын Науки. Что могло украсить господина тверди и холода лучше, чем драгоценная лазурь? Таковым он и будет — иссиня-серым, точно покрытым изморозью, с волосами черными, как зола, и кусочками кварца в глазницах. Истый повелитель ночи! Да вздрогнет каждый, узревший его!
Рядом — животворный Свет, спутник Огня. Крылатый безбородый юнец, с ног до головы покрытый сияющим пухом. На него тоже придется извести немало золотистой охры. Лишь бы хватило! Но это еще не все. Нужна киноварь — раскрасить лицо. А киновари не было. Ох, беда, беда…
Рядом со Светом — вечно голодный Мрак, неизменный товарищ Льда: насупленный старик с широкой бородой, плотно закутанный в медвежью шкуру. Такому подошла бы черная краска, ее делают из сажи, перемешанной с пеплом и жиром. Главное — не подносить фигурку к огню, иначе слой стечет.
Последний справа — великий вождь: могучий охотник с копьем в правой руке, густобровый и длиннобородый, с надменным взглядом прищуренных глаз. Не слишком похож на Головню, но какая разница? Зато грозен и величав. Меховик у него серебристо-серый, как песцовая шкура, пояс — коричневый, из жженой земли; шея увешана оберегами из маленьких самоцветов.
Косторез потянулся и сел, спустив ноги с нар. Ступней коснулась приятная мягкость медвежьей шкуры, устилавшей дощатый пол. Почесал потную шею, прислушался к гудению гнуса. Поднялся, снял с крюка связку древних вещиц: изогнутые железячки в костяных каркасах, острые льдинки в кожаных мешочках, непонятные оплавленные штуковины — живая память о больших пожарах, когда Лед и Огонь схлестнулись за власть над миром. Обычный набор. Ни «трубок», ни «глазок», ни пупырышков. Все как у всех.
Лежавшая рядом подруга — широколицая, конопатая — сонно почмокав пухлыми губами, перевернулась на левый бок, спиной к Жару. Косторез осторожно вылез из-под разноцветного стеганого покрывала, набитого пухом неведомой южной птицы, одел связку на шею. Из головы не выходили мысли о гостях из далеких земель. Странные люди (да и люди ли?): зарятся на доступное, а от редкостей воротят нос. Не нужны им ни реликвии, ни книги древних, подавай только пушнину да рыбий зуб. Ну как таких понять?
Отодвинув расшитый зелеными нитями матерчатый полог (обменял гололицему гостю на четыре пятка соболиных шкурок и двух лошадей), Жар бросил взгляд на дочерей, спавших у противоположной стены. Старшая сопела, подложив ладони под щеку, подтянув к животу коленки. Покрывало ее наполовину сползло, обнажив оттопыренный зад в нательнике из выделанной кожи. Младшая — коренастая, пышнокудрая — лежала на спине, натянув покрывало до самых глаз: боялась ночных демонов, о которых ей прожужжали уши подруги в женском жилище. Жар поглядел на их плосконосые, скуластые лица, и опять вспомнил старые сплетни про Рдяницу. Сознание — в который уже раз — опалило ужасным вопросом: «Неужто правда?». Но тут же пришла другая мысль, ершистая: «Правда или нет — все одно. Мои дочери — были и будут».
Жар пригнулся, обошел трубу дымохода, бросил взгляд на плоское бронзовое блюдо с причудливой чеканкой по краям, что висело на перекладине рядом с мешками для молока. В литом днище отразилось его лицо — тонкое, безволосое, с жидкой бороденкой и крупным носом: лицо полуурода.
Жар закусил губу, рассматривая себя, почесал лоб. Урод и есть. Отвратительный гололицый урод.
В памяти всплыло:
«Эй, гололицый, нос не застуди!»
«Волосья-то мамка повыдергала?»
«Рыба, зачем на сушу вылез? Прыгай в прорубь»
С младых ногтей его изводили этим. Он злился, набухал яростью, но ответить не мог — не хватало отваги. Только огрызался и убегал, рыдая от бессилия.
Урод — он и есть урод. Намертво приросло, не отодрать.
Но ведь он — не урод! В нем нет ничего уродливого. Другие вон и кривые, и косые, а ничего, живут себе. Один лишь он был как изгой. Досадно и больно.
Жар опять посмотрел на свое отражение. Ну и что? Теперь-то у него есть все: и жена, и дети, и почет.
Отчего же так скверно на душе?
Глупо, глупо. Лучший косторез тайги — а живет воспоминаниями о детских обидах.
В жилище стоял крепкий запах навоза и вонючей прелости, источаемый двумя маленькими жеребятами и теленком-породком. Они лежали на усыпанных мелкой стружкой и сеном оленьих шкурах возле входа, пихались, пуская слюни во сне. Там же, поджав ноги, пригрелся на полу слуга — косматый прыщавый парень с вытекшим правым глазом. Трещали поленья в очаге, сквозь дым проглядывали висевшие на стене лисьи капканы, рыжела старая ржавая подкова, переливались инкрустированные самоцветами серебряные ножны.
Жар подумал, не разбудить ли слугу, но решил — не стоит. Еще начнет греметь посудой, шуршать сеном, топать, а Косторезу хотелось побыть в тишине.
Он умылся из кадки с водой, потом взял с полки бело-синюю эмалированную чашку с рисунком в виде безрогих гривастых оленей, окруженных цветами. Чашку привезли издалека, с той стороны Небесных гор, с берегов Соленой воды, где Огонь выглядывает из-за облаков. Так говорили. Правда или нет — кто знает? Чашки шли нарасхват — за каждую выкладывали до пяти лошадей или до пяти пятков горностаевых шкур.
Жар налил из кувшина молока, подсел к очагу, начал пить, размышляя.
Где же достать киноварь?
Ее привозили гости — лукавые и необязательные люди. Привозили с юга, переправляли с того берега большой воды. Жар давно предлагал вождю отправить туда отряд, разведать пути. Проканителились, забыли, а теперь вот сиди и жди, когда охотники вернутся. Хорошо, что есть пушнина и рыбий зуб — будет чем меняться с гостями.
Он вздохнул, отставил пустую кружку и, надев меховик, вышел на мороз.
По правую руку от Косторезовой избы тянулись шатры гостей: красные, желтые, синие. Слева торчали срубы общинников: приземистые, пузатые, словно бабы на сносях. Вдоль срубов тянулись палки с сушеной рыбой, стояли врытые торцом сани. На краю холма высились кузни, меж которых вилась тропинка к плавильням. Там же, чуть в стороне, чернела слегка присыпанная снегом гора угля.
Головня повернул направо и двинулся вниз по бугристому склону, цепляясь ногами за хваткие кусты скрытого под снегом стланика. У подножия холма, полузанесенная порошей, торчала среди сугробов глыба известняка — словно туша огромного окаменелого тюленя. Глыбу доставили из урочища Белых холмов, тащили много дней, обвязав переплетенными жилами; измучили лошадей, сами чуть не померли от натуги, но приволокли. Теперь она ждала, пока за нее возьмутся еретики-каменотесы с того берега большой воды, доставленные исполнительным Осколышем.
Жар подступил к глыбе, обозрел ее с возвышения. Всю ночь ворочался, не мог заснуть: воображал, как будет обтесывать эту громадину, как будет ходить вокруг нее, покрикивая на работников, как будет делать замеры. Ошибка тут недопустима. Все должно быть выполнено безукоризненно. Сейчас решалась его судьба: оставит он по себе вечную память или уйдет в небытие.
Он стоял, тихонько дрожа от нетерпения, а небо над ним понемногу светлело, темно-серые духи понемногу расцепляли хватку, уползали прочь, и на их месте проступало однообразное бездонное марево — слепое и глухое, как тьма в пещере.
«Лик — самое важное, — думал Жар. — Он будет большим, очень большим. Шеей можно пренебречь… И частью туловища. Пусть. Кому оно нужно, это туловище? У богов как у людей — все решают глаза».
Община уже просыпалась: полились далекие разговоры, утробно забулькали ведра в проруби, загрохотал где-то уголь, сгружаемый в бадью; хрустя снегом, побежали к хлевам веселые девки, затявкали псы, выпрашивая подачку.
Пора было возвращаться домой.
Косторез развернулся и в задумчивости побрел вверх по склону, скрипуче вминая в снег ветви стланика. Наверху его уже ждал помощник — беззаботный уроженец Крайних гор, приставленный вождем для совета и пригляда по каменному делу. Звали его Штырь и каменщиком он был отменным — всю жизнь только тем и занимался, что тесал булыжники. Косторезу, честно говоря, этот помощник был как кость в горле: еретик, гнилушка, тьфу. Чем взял? Ворожбой, не иначе. Они, горцы, чародействовать горазды.
Блистая прозрачным самоцветом в левом ухе, помощник сообщил:
— Ноцью возвернулся Луцина с госцями. Киновари нету.
Жар остановился как вкопанный.
— К-как нету? П-почему?
— Грит, видял церных пришельцев. Вот и возвернулся.
Мысли поскакали одна быстрее другой. Бешенство охватила Костореза.
— Лоботряс бестолковый. Киновари нет — покрасим кровью. Твоей кровью! А чем еще?! Ты знаешь? Нет?
Тот пожал плечами, нисколько не устрашенный гневом начальника.
— Где он? — отрывисто спросил Жар.
— Луцина?
— Ну.
Тот коротко подумал, заведя глаза к шершавому небу.
— Спит, должно быць.
— А что привез? Хотя… ну, это… пошли туда. К обозу. Он его разгрузить не успел еще?
— Нет.
И они двинулись к обозу.
Над стойбищем уже вовсю возносился деловитый гул, вбиравший в себя ленивое переругивание соседей, степенные разговоры гостей, задорные кличи охотников, звонкий смех ребятни, покрикивания матерей и много чего еще. Косторез и его помощник шли, вдыхая запах навоза, ядреного свежего снега, вяленой рыбы и прокопченых шкур.