С другой стороны избы, на холме, чуть пониже Головнинского бугра, ячеисто сгрудились огороженные плетнями дворы помощников вождя: утонувшие в сугробах деревянные срубы с мутными стеклянными окнами, окруженные невысокими земляными валами (для тепла), стиснутые со всех сторон хлевами, сенниками и избенками прислуги, как коровы — телятами. Возле каждого сруба — рукастая коновязь, а меж плетней — шесты с черепами. Деловито сновали невольники; лошади, мотая пышными хвостами, брали сено с плетней; хозяйки в меховиках и цветастых платках судачили у ивовых калиток.
За дальними плетнями, как широкий ноготь, раскинулась проплешина, посреди которой горделиво возвышалось каменное изваяние Науки: алоокая, золотистоликая богиня поддерживала ладонями раздутое чрево, готовое разродиться зловредными сыновьями — Огнем и Льдом. А вокруг изваяния беспорядочно торчали неизменные шесты с черепами. Это была площадка для обрядов. Там Головня обращался к народу, там говорил с Наукой, там казнил предателей. За площадкой холм круто обрушивался в падь, когда-то заросшую сосняком и тальником, а ныне заставленную кузницами, утонувшими в чаду и угольной пыли. Чтобы добраться до кузниц, надо было спуститься к реке, пройти мимо плавилен и обогнуть холм, изрядно поплутав меж жилищ простолюдинов, которые волной подступали к склону, сплошь покрытому оленьим мхом и багульником.
А вокруг, насколько хватал глаз — сплошные рощи и перелески, разрезанные распадками; и извилистое русло реки, скованное льдом, на котором как слепни в молоке барахтались рыбаки, баламутившие сачками проруби. Из-за длинного высокого мыса по снежной колее двигался маленький обоз: быки тянули сани с обледенелыми бочками. За водой теперь приходилось ездить далеко — все ближние проруби давно протухли, а сниматься с места, как делали раньше, Головня запретил: решил жить, как южные люди, не кочуя, чтобы гости и вестники из дальних общин не искали его по всей тайге.
Перед воротами вождя, как всегда, толпились жалобщики и побирушки.
— А ну раздвинься! — прогудел возница, придерживая вороного.
Люди торопливо расступались, почтительно выглядывали из-под старых колпаков, протягивали ладони — ждали подачки. Возница подъехал к самым воротам, соскочил на снег, забарабанил в створы.
— Открывай господину Хворосту.
В левой створке открылось маленькое квадратное окошко, в нем появилось лицо с белыми от инея бородой и усами. Хлопнув заиндевелыми ресницами, лицо исчезло, захлопнув окошко, створки медленно раскрылись, обнаружив выстроившихся полукругом воинов с поднятыми кверху копьями. Тихонько постукивали костяные доспехи, скрепленные рыбьим клеем. Сани вползли во двор, Хворост грузно вылез из них, сипя, направился ко входу в жилище. Створы за его спиной неспешно закрылись. Начальник стражников, приземистый, с буйной порослью черных бровей под узким лбом, требовательно вытянул к старику ладонь:
— Сдай нож, господин.
Тот вынул оружие из ножен, передал его охраннику. Слуга распахнул перед ним дверь. Хворост ступил в избу, не глядя, скинул меховик в руки невольников.
То была еще не жилая часть, а лишь междверная, тепла ради созданная. Кто-то из гостей (уж не Чадник ли?) подсказал вождю эту мысль. Со стены, в моргающем кругу света, падавшего из окошка, призрачно яснел березовый лик Науки — круглый, бугорчатый, с лазуритами в разъятых очах. Закрывая его, из холода полумрака выплыло лицо воина в колпаке. Хворост почувствовал быстрые прикосновения ладоней, скользнувших по нательнику. Гнилозубый рот промолвил:
— Чист.
Распахнулись другие двери, старик, пригнувшись, ступил в жилую часть. Ступил — и чуть не выругался в голос: у широкого окна, положив переплетеные руки на большой прямоугольный стол, сидел щуплый и скуластый Лучина. Рядом с ним, откинувшись к подоконнику, почесывался высокий нескладный Штырь, а напротив обоих, вытянув ноги, покачивался на стуле вождь. Страшным жаром дышала печь и переливчато оплывали в этом жару разноцветные завеси на стенах.
— Никак новую крамолу выискал, старик? — приветливо осведомился у него Головня, повернувшись.
— Так и есть, великий вождь.
Хворост вперевалочку протопал к столу, бросил взгляд на Лучину. Тот взирал на него неласково — знал о стариковской нелюбви к себе, вечно ждал от Хвороста подвоха. Старик опустился рядом с вождем на табурет, смахнул со лба бисерины пота. Кинул косой взгляд на печь (за каким рожном Головня ее поставил? Очага ему мало, что ли?), посмотрел на багровеющий, распаренный лик вождя. Тот был — весь внимание: губы плотно сжаты, землистые зрачки неподвижны, пронзают иглами.
— Тяжкое дело, больших людей касается, — промолвил старик с намеком.
— Что ж с того? Говори как есть.
Хворост наклонил голову, почесал седой затылок.
— Пришел ко мне человек. Донес, что Сверкан-Камнемет прячет реликвию. И что жена его над железом колдует. Сказал, все соседи о том ведают. Двух свидетелей назвал.
— Лжа! — вырвалось у Лучины.
Головня предостерегающе поднял ладонь.
— Пусть говорит.
Лицо его ожесточилось, в глазах заплясали зловещие искорки.
— Да что говорить, великий вождь? Это все. — Хворост опять вздохнул. — Я бы у него поворошил в жилище, да Лучина ведь взбрыкнет. Скажет — опять под него копаю. Потому и пришел.
— Лжа все это и поклеп, — снова выступил Лучина. — Сам небось и придумал. Каждый знает: не любишь ты меня, завидуешь, сковырнуть хочешь, чтоб сынку своему место освободить…
Лицо его обострилось, он подался вперед, уперся грудью в край столешницы — вот-вот набросится на старика, будет рвать его в клочья, как охотничий пес загнанного зайца. Старик с презрительным высокомерием искоса глянул на него, уронил жилистую, всю в коричневых пятнах, ладонь на стол.
— Помолчи, Лучина, — с невнятной угрозой сказал Головня.
Но тот уже не мог остановиться. Воздев руки, словно звал в свидетели небеса, он воскликнул:
— Как же молчать, вождь? И так уже двух воинов казнили. И каких! Стригун-Синеок через пол-стойбища дротик кидал! Ни единого промаха. А Ковыль-Острозуб?.. Э, да что говорить! Этому старику волю дай — он все войско перебьет, неугомонный. Ему ведь плевать на народ. О себе думает, сволочь, о собственной выгоде. Теперь вот на помощника моего позарился. А все отчего? Я ему — как шило в заднице. Того не видит в слепоте своей, что истребляя моих людей, себе же яму роет. Без войска как от пришельцев отобьемся? Или своих головорезов в бой пустишь, умник? Они ведь ничего не умеют, кроме как безоружных кромсать. Небось от первого же пришельца деру дадут до самых ледяных полей…
Старик глядел на него, улыбаясь уголками бесцветных губ. Ему не надо было ничего говорить — Лучина сам губил себя неосторожными словами. Вождь хлопнул кулаком по столу, так что подпрыгнули глиняные кружки и бронзовые блюда с солониной, кровянкой и молоком.
— Тихо! Развопился как баба.
Помощник выпрямился, метнул на вождя и старика пламенеющий взгляд, засопел, сдерживая рвущиеся из глотки слова. Штырь скрестил руки на груди, уставился в боковое окно, всем видом показывая, что его это не касается. Два серебряных шарика, висевшие на кончиках его косиц, переливались мечущимися тенями, словно потешались над собравшимися.
— Много себе позволяешь, Лучина, — продолжал вождь, помолчав. — Оскорбляя Хвороста, оскорбляешь меня. Кто сделал его помощником? Не я ли? Что ж ты думаешь — я возвысил недостойного? Скажи прямо.
Лучина понурился, погладил ладонью костяшки на правом кулаке. Выдавил, превозмогая себя:
— Прости, вождь.
Головня долго смотрел на него уничтожающим взглядом, перекатывая желваки. Потом отвернулся, сунул в рот хрустящий кусок солонины. Сказал Хворосту:
— Разберись с этим Сверканом, старик. Ежели и впрямь поддался скверне, казню не пощады.
Хворост едва заметно подвигал шаткой челюстью.
— Всю душу вытрясу, великий вождь. Уж от меня крамольник не уйдет.
Лучина дернулся, хотел съязвить, но промолчал. А вождь, сжав висевший на шее кожаный чехол с пальцем Искры, произнес:
— Общее дело творим — каждый по-своему. Одни за кузнецами надзирают, другие воинов учат, третьи измену корчуют. Не соперничать нужно, а помогать друг дружке. Вы — как пальцы на руке: пока сжаты в кулак, необоримы, а поодиночке бессильны. Я всех вас ценю, все вы равно близки мне. С тобой, Лучина, я шел в мертвое место и казнил заговорщиков. С тобой, Хворост, я хоронил погибших в мятеже и разоблачал козни Жара. С тобой, Штырь, я ставил каменное изваяние. Вы должны поддерживать друг друга, а вместо этого грызетесь как собаки. Стыдно смотреть. Кабы не знал я тебя, Лучина, подумал бы — крамольник молвит. Злой предатель. Соглядатай пришельцев.
Старик втихаря злорадствовал. Пусть ускользнул Лучина, вывернулся как склизкий хариус, а все ж таки потрепало его, протрясло до печенок, осталось только добить. И потому он обронил, будто невзначай:
— На тебя, Лучина, и Чадник жалуется. Говорит, обманул ты его, должок не вернул, не по-дружески это.
Лучина вскинулся: зрачки так и закрутились карими косточками.
— Чадник этот — подлец и прощелыга. Сколько уж народу от него стонет! Всех в оборот взял. Эвон глянь — возле тына толкутся. Половина, считай — жалобщики на Чадника. Да и за железо уж больно круто ломит. Понятно — он один такой, всех выжил, вот и ставит цену, какую хочет. Слиток уже по четыре пятка шкур идет. Виданое ли дело? Будто мы из садка эти шкуры черпаем. А кто виноват? Опять же — мои люди. Они дань собирают — с них и спрос. Иной раз нагрянешь в общину — а там от хворей треть мужиков перемерла, чего с них трясти-то? А надо! Потому как Чадник требует. Ему, вишь ты, к спеху, он, вишь ты, за большую воду торопится. Отгрузил нам один раз железа в долг — до сих пор величается, будто благодеяние совершил. А только обманщик он и плут. И в долг меньше дал, чем потом содрал с нас пушнины, уж я-то помню. Ходит, книжечкой своей помахивает, а кто его знает, что в книжке этой записано? Может, там совсем и не про меха сказано? Может, там воины мои пересчитаны, чтоб пришельцам потом донести, а? Да что говорить… Вон хоть Штыря спросите. Чего молчишь, Штырь? Или не прав я? Или не ты мне давеча плакался, что умельцы бегут? Они и будут бежать, когда им тут одно наобещают, а потом за долги да провинности все отберут, да еще колоду на шею наденут. А корень зла — Чадник. Тянет из нас жилы, кровь сосет, что твой рой. А скажешь что — он только книжечку свою листает да носом тебя туда тычет. Э, да что говорить! По правде сказать — порядка у нас мало, вождь. Один бардак. Потому как привыкли жить на честном слове, а теперь одного слова мало. Людей скопилось — тьма: каждый свое гнет. Да и вещей для обмена раньше столько не было. Пр