ольких ничего не содержащих строчек.
Осенью 1877 года Хуманн узнал, что бывший служащий железной дороги в Айдыне хочет продать прекрасную коллекцию: тридцать вещей из мрамора — рельефы, бюсты, надгробные камни. Все эти предметы происходят из Эфеса, древнего карийского города, который греки населяли уже за тысячу лет до рождения Христа и который еще долго после рождения Христа считался одним из крупнейших городов мира. Здесь находилось одно из семи чудес света — храм Артемиды. Часть этих предметов имеет большую художественную ценность, и все вместе они должны стоить примерно пятьдесят фунтов. Частный коллекционер только за два экземпляра предлагал шестнадцать фунтов, к ним приценивался также богатый грек из Смирны, который носил поэтическое имя Гомер. Хуманн сообщает об этом Курциусу, к которому он значительно охладел за последние годы и которого называет теперь «многоуважаемый господин профессор»: «Если хотите рискнуть на эту сумму, то я охотно помог бы приобрести коллекцию. При этом Вы ничего не теряете, два или три изысканных предмета полностью покроют все расходы. Все вещи подлинные, и, предлагая их, я надеюсь оказать музею большую услугу».
Нуждается ли музей в его услугах? Кажется, Хуманн сам в это уже не верит, потому что, вопреки своему обыкновению, он не добавляет к письму ни зарисовок — по крайней мере, наиболее ценных вещей, — ни хотя бы детального их описания. Тридцать мраморных предметов из Эфеса за пятьдесят фунтов. Баста. И все. Как будто хозяин дал своей собаке миску с костями и сказал: «Будешь ты жрать их или нет, мне все равно. У тебя своя голова на плечах, и я знаю по нашей долгой совместной жизни, что уговорами здесь не поможешь».
Нуждается ли в них музей? Gutta cavat lapidem non vi, sed saepe cadendo?[36] И нельзя ли великого, теперь уже дважды олимпийца Эрнста Курциуса снова склонить на свою сторону?
И можно, и нельзя. Курциус отвечает. Во-первых, последние присланные из Эфеса свинцовые весы и маленькие фигурки — явная подделка. Во-вторых, письмо Хуманна он направил новому директору отдела скульптуры, господину профессору доктору Александру Конце. Такого ответа Хуманн, пожалуй, и ждал, потому что Конце теперь стал единственным человеком, решающим вопросы приобретения скульптуры и выполняющим намерения берлинских музеев в этой области.
Но кто же такой Александр Конце? Насколько знает Хуманн, он родился в Ганновере, на восемь лет раньше его, профессор археологии в Вене и, наверное, белая ворона среди своих коллег, потому что связан со Шлиманом и оба весьма уважают друг друга, хотя мнения их по некоторым отдельным вопросам и расходятся. Конце, и это самая большая его заслуга, первый из немецких профессоров расширил понятие археологии, которую прежде связывали лишь с чистым искусством. Свою точку зрения он обосновал в книге «Путешествие по островам Фракийского моря», а также тем, что в 1873 и в 1875 годах раскопал таинственное святилище на острове Самофракии — первое крупное сооружение, которое раскапывалось по определенной системе (если, конечно, не считать троянские стены Шлимана).
Конце подтвердил тем самым мысль Шлимана об исторической (а не только эстетической) задаче археологии, и Хуманн уже давно с уважением и одобрением следил за ним.
Но почему Конце оказался уже не в Вене, а в Берлине? Этого Хуманн не может знать, так как он не читает «Прусский ежегодник», а все события происходили при закрытых дверях.
Бёттихеру еще не было и семидесяти лет, когда он не только стал стариком с причудами, о чем говорил Курциус, но и пытался навязывать свои причуды обществу. Об этом ясно и нелицеприятно писал Конце в «Прусском ежегоднике», где публиковал рецензии на каталоги музея. Прекрасные каталоги своего коллеги Фридериха, заведующего Антиквариатом, в котором хранилось несколько тысяч образцов малого античного искусства, Бёттихер изымал из официальных публикаций музея ради своих собственных каталогов, которые никто не хотел читать, так как ученым они казались слишком бедными и пустыми, а дилетантам непонятными. Конце считал, что Бёттихер пытался с помощью красивых иностранных слов пустить пыль в глаза. Этих «эннат», «лар», «гиеропой» и других греческих ученых терминов, уснащающих каталог, никак не могло переварить большинство читателей. Сюда еще добавилось то, что Бёттихер не излагал точных результатов исследований, а изводил читателя перепевом своих собственных воззрений, которых уже никто не разделял. Он знает — и только он один, — что было с царем Ромулом и с царями греков до Троянской войны, а самые древние предания — для него исторические источники. Конечно, подчеркивал Конце, некоторые читатели будут сваливать вину за всю эту некритическую чепуху на археологию. Однако и это еще не все. Благодаря своим странным идеям Бёттихеру удалось привести в негодность большую коллекцию гипсовых слепков, ибо он поставил их в помещениях нового музея, совершенно для этого не приспособленных. Само собой разумеется, слепки повсюду выставляют в хронологическом порядке, но господин директор Бёттихер систематизировал все предметы так, что каждый прусский капрал, если бы он посетил музей, радовался бы от всего сердца: в одном помещении было полно Афродит, в другом — Аполлонов, в третьем — различных рельефов. К тому же фризы Парфенона отделены друг от друга потому, что они будто бы не одного времени! Но больше всего следует винить того, заканчивает Конце, кто сделал Бёттихера, высокочтимого автора «Греческой тектоники», директором музея. Ибо это хотя и давно осуществленное, но все еще действующее назначение может служить доказательством того, что в Пруссии не очень уважают искусство и науки.
Это предостережение не пропустили мимо ушей. Но какой прусский министр снимет с поста человека, которого сам назначил? Следовательно, все терпеливо ждали, пока Бёттихер, к которому относились всё более враждебно и которого понимали всё меньше, не достигнет семидесятилетнего возраста, когда можно будет предложить ему уйти на пенсию.
Теперь Александр Конце стал его наследником и был готов разделаться с небрежностью и старыми методами Бёттихера.
В то время как Хуманн сидел в своем доме в Смирне и писал письмо Курциусу, Александр Конце сидел в Берлине в своем бюро и писал Хуманну, еще ничего не зная о мраморных вещах из Эфеса. Он писал совсем по другой причине.
Приняв новую должность, Конце не стал ходить по открытым для посетителей залам своего музея, так как и без того хорошо знал выставленные в них неоднократно каталогизированные и воспроизведенные художественные произведения (он познакомился с ними еще в студенческие годы, когда учился у старого великого Герхарда). С этим обходом он покончил за один день и уже решил, что надо получше осветить, а что переставить по хронологическому и другим принципам. Последующие дни Конце провел в обширных подвалах и складах и был поражен тем, что его предшественник хранил здесь экземпляры, которые были намного лучше стоявших в залах. Из одного подвала Конце, сопровождаемый двумя сотрудниками музея с керосиновыми лампами, переходил в другой. Четверо служителей с метелками, щетками, половыми тряпками и ведрами с водой шли за ним. Так как многие вещи хранились здесь, внизу, уже десятилетиями, образовался такой толстый слой пыли и паутины, что зачастую было невозможно узнать, что они собой представляют.
— Как жаль, что старик ушел от нас! — вздыхали и ругались сопровождавшие Конце сотрудники.
Ведь теперь им пришлось выносить экземпляры, выбранные новым начальником, во двор и основательно их чистить, чтобы потом выставить в музее, где они засияют в своем полном блеске, вместо того чтобы гнить в темных подвалах. Вверх и вниз переносили в эти дни скульптуры на радость Конце и на горе тем, кто их таскал.
Когда уборка стала приближаться к концу, все радостно вздохнули; на фоне украшенных их мозолями дней засияла надежда, что новый хозяин теперь наконец удалится в свой прекрасный служебный кабинет, а их на будущее — достаточно уже! — оставит в покое. Слава богу, что это мучение кончилось! Однако ничего хорошего теперь уже не жди, думали бывшие прусские сержанты и вахмистры, если его величество сделал начальником нашего прекрасного спокойного хозяйства этого упрямого козла, который к тому же более десяти лет прожил у «лодырей» и «братьев-сапожников» в Вене. Зачем мы дали по шапке врагам под Лангензальцой и Кёниггрецем, если они теперь спокойно вернулись через парадную дверь и вымещают на нас свое зло за наши заслуженные Железные кресты и военные медали, заставляя таскать эти дурацкие фигуры? У этого профессора Конце семь пятниц на неделе. Черт бы его побрал!
Однако черт и не подумал этого сделать, а у Конце совсем не было времени, чтобы возиться с нечистым.
— Мы действительно прошли уже все подвалы? — спрашивает он у своего помощника, тощего, как скелет, доктора, который поседел и полысел в этом музее.
— Да, конечно, господин тайный советник. Остался только один подвал с таким хламом, который даже не стоит смотреть.
— Ах, так. Но кто сказал, что это хлам? Вы, господин доктор?
— Non modo, sed etiam[37], господин тайный советник. Конечно, господин директор Бёттихер…
— Ну, тогда надо быстро подобрать подходящий ключ, чтобы я мог пройти к «хламу». Знаете ли, хотя Гораций и очень красиво говорил: «Iurare in verba magistri»[38], но, во-первых, господин Бёттихер никогда не был моим учителем, а во-вторых, я не хочу отказаться от возможности самому забраковать этот «хлам».
С подавленным вздохом старик открывает самое маленькое и темное подземелье и скорбно пропускает служителей с лампами в узкий подвал, по степам которого сочится влага.
С глубоким вниманием Конце осматривает один предмет за другим. Здесь находились старинные гипсовые слепки, разбитые и непонятные мраморные фрагменты, действительно хлам, который не заслуживал того, чтобы его хранили; к тому же существовали оригиналы всех этих произведений. Итак, здесь были собраны произведения самого дешевого римского провинциального искусства позднего времени, которые в крайнем случае можно было выставлять на месте их находки, где-нибудь на Рейне или на Мозеле, но ни в коем случае не в музее могущественной и крепнущей столицы импери