Я. Ну что вы, Сальери. Все у него только начинается. Теперь и вы… и я… и император, и все мы только и будем слышать:
МОЦАРТ! Теперь все мы лишь его современники. Люди обожают убить, потом славить. Но они не захотят признать… никогда не захотят, что они… что мы все – убили его. Нет-нет, обязательно отыщут одного виноватого… И я все думаю: кого они изберут этим преступником, этим бессмертно виновным? И я понял.
САЛЬЕРИ. Кого же?
Я. Вас. Он ведь вас не любил. Так не любил, что даже жене пожаловался, что вы его отравили.
САЛЬЕРИ. Какая глупость!
Я. Отчего же? Ведь вы травили его, Сальери. Вы не давали ему поступить на придворную службу. А где травили, там и отравили. Какая разница. Ведь вы поэтому пришли на отпевание. Замолить грех. Но поздно, милейший.
Мне нравилось пугать этого самовлюбленного и, в сущности, доброго глупца.
Из дневника 17 февраля 1792 года
Сегодня в Вене в зале Яна по поручению госпожи Констанцы Моцарт я, Готфрид ван Свитен, с большим успехом исполнил Реквием Вольфганга Амадея Моцарта.
Добавление из дневника 1801 год
Сальери воспринял слишком всерьез все, что я когда-то ему сказал. Сейчас, когда мое предсказание сбылось, когда слава Моцарта растет с каждым днем, у Сальери бывают странные нервные припадки. Я даже слышал, что порой, пугая домашних, он вопит, что убил Моцарта.
Ну что ж, хоть один из нас – признался!
Лунин, или смерть Жака
…И раз навсегда объявляю:
что если я пишу,
как бы обращаясь к читателям,
то так мне легче писать…
Тут форма, одна пустая форма,
читателей же у меня
никогда не будет…
Смешок.
Потом зажгли свечу – и тускло вспыхнули золотое шитье и эполеты… Вся глубина камеры оказалась заполнена толпой: лица терялись во тьме, лиц не было – только блестели мундиры…
Потом свечу передвинули – и из тьмы возникли очертания женской фигуры. И тогда старик, державший свечу, протянул к ней руки…
И вновь раздался его сухой, щелкающий смешок
Старик этот и был Михаил Сергеевич Лунин.
А потом он зашептал, обращаясь туда – в темноту – к Ней:
– Сегодня я забылся сном только на рассвете. В груди болело. Сон был дурен… Знобило. И тогда в дурноте я завидел ясно готическое окно и Вислу сквозь него… Был ветер за окном… И воды реки были покрыты пенистыми пятнами. Беспокойное движение в природе так отличалось от тишины вокруг нас… Ударил колокол… Звонили к вечерне. Я знал, мне нужно обернуться, чтобы увидеть твое лицо. Но я не мог. Я не мог! Я не мог!.. Я так и не увидел твоего лица… Потому что я забыл его!
Смешок.
Он опускается на колени и все тянет руки к женской темной фигуре. И она, беспомощная, темное видение с белыми голыми руками, протянутыми к нему. В это время в другом помещеньице два человека обговаривали дело. Один – ПОРУЧИК ГРИГОРЬЕВ, молоденький, нервный, хорошенький офицерик, а другой – ПИСАРЬ – тоже молоденький, но степенный и огромный.
ГРИГОРЬЕВ. Чтоб к утру показания у меня на столе лежали… Чтоб я перед начальством все за тобою проверить успел…
ПИСАРЬ. Насчет проверить – это вы справедливо, ваше благородие… С нами без проверки разве можно?! Только зачем же к утру? Я куда пораньше для вас все сделаю… Сами-то когда управитесь?
ГРИГОРЬЕВ. К трем. (Выкрикнул нервно.) К трем!
ПИСАРЬ. (обстоятельно). Значит, к трем после полуночи, ваше благородие, и я управлюсь. На столе у вас к трем все лежать будет. (Обстоятельно.) Перво-наперво у нас пойдут чьи показания? Какую фамилию мне проставить?
ГРИГОРЬЕВ. Родионов Николай, ссыльнокаторжный, сорок лет, вероисповедания православного.
ПИСАРЬ. (вписывает). А остальное я уже записал.
ГРИГОРЬЕВ. Как записал?
ПИСАРЬ. Понятливый, ваше благородие. Как намекнули вы мне в обед, в чем будет дело, я показания и изготовил. Фамилии только и осталось проставить. Перышко-то у меня ох и быстрое!
ГРИГОРЬЕВ. (нервно). Читай! (Кричит.) Читай же!
ПИСАРЬ. (степенно, строго читает). «Я, Николай Родионов, ссыльнокаторжный, вероисповедания православного, находясь в тюремном замке истопщиком печей, второго числа сего месяца..». (С удовольствием.) Ан и ошибка… Второе-то число у нас сегодня, а после полуночи… уже третье число будет! (Исправляя, бормочет.) Не тот писарь, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо подчищает…
ГРИГОРЬЕВ (Не выдерживая). Читай! Читай!
ПИСАРЬ. Значит, «третьего числа сего месяца пришел топить печь в камеру, где содержался государственный преступник Михаил Лунин. По приходе в оную, спросил я у государственного преступника Лунина о затоплении печи. Но он мне на спрос мой ничего не ответил… Тогда я вновь его окликнул, но он продолжал лежать без движения. Тогда обратился к ссыльнокаторжному..». Какую здесь фамилию проставить?
ГРИГОРЬЕВ. Баранов Иван, шестидесяти двух лет, вероисповедания православного.
ПИСАРЬ. (бормочет, вписывая), «…православного… Каковой вместе со мной, придя в комнату, осмотрел тело, и, не приметив в нем никакого дыхания, положили мы оба, что государственный преступник Михаил Лунин помер..». Далее пойдут показания Баранова Ивана… Я за час их составлю… а потом все перебелю… К трем, ваше благородие, все у вас будет… Только ночи-то у нас холодные… Холодно-то как… Холодно!
ГРИГОРЬЕВ. Пришлю графинчик
ПИСАРЬ. И курева не позабудьте, ваше благородие. И пущай Марфа графинчик-то сама принесет. Не забудьте про Марфу… про Марфу не забудьте, ваше благородие!
Поручик вышел из помещения и некоторое время, поеживаясь, ходил в коридоре перед камерой, где в тусклом свете все так же на коленях, протягивая руки во тьму, стоял ЛУНИН.
Наконец ГРИГОРЬЕВ отворил камеру и вошел.
ГРИГОРЬЕВ. Добрый вечер, Михаил Сергеевич.
ЛУНИН (обернулся и некоторое время рассматривал его, будто силясь понять. И только потом поднялся с колен). А-а-а, поручик. (Он оживился, даже улыбнулся.) Рад вас приветствовать в моем гробу.
ГРИГОРЬЕВ. (вздрогнул). Зачем же так, Михаил Сергеевич?
ЛУНИН (глядя острым, волчьим взглядом). А я теперь этак всех встречаю, поручик. Эти слова у меня вроде присказки. Да и как иначе назвать мою обитель? На днях ревизия у нас была: сенатор приехал…
ГРИГОРЬЕВ. (торопливо). Я не знаю… Я в отъезде…
ЛУНИН. Да ничего такого не произошло… не бойтесь… Просто знакомец мой прежний, сенатор, эту ревизию проводил… я его мальчишкой знал по корпусу… Стариком он стал, совсем стариком… Ко мне в камеру заглянул, а на физиономии – участие, мы ведь с ним с глазу на глаз. Рад, говорит, вас видеть, Лунин. А я ему и брякни: «И я вас приветствую в своем гробу». Он так и задрожал. Старики – они про гроб не любят… А вы ведь совсем молоденький… (С маниакальной подозрительностью.) Отчего же вы так испугались – «про гроб»?
ГРИГОРЬЕВ. (торопливо). Я и не испугался, Михаил Сергеевич. Отчего же мне пугаться… не пойму вас, право. (Стараясь строго.) А вот чей портретец вы на стенку повесили – принужден я спросить.
ЛУНИН. И это – знакомец… Жизнь была долгая, Григорьев, и знакомцев в ней: сенаторы, воры, министры, убийцы, фальшивомонетчики, государи…
ГРИГОРЬЕВ. А это, если не ошибаюсь, государственный преступник Муравьев-Апостол у вас висит?
ЛУНИН (смешок). У нас висит… Ну вот, сами знаете, а чего спрашиваете?
ГРИГОРЬЕВ. Эх, сударь, все вы гусей дразните.
ЛУНИН. Кого дразню?
ГРИГОРЬЕВ. Гусей… Ну зачем же вы государственного преступника и повесили?
ЛУНИН. Это вы его повесили, любезнейший! А я его не вешал. (Смешок) Фраза?
Последние слова он произносит смеясь, туда – в темноту, в толпу мундиров.
Я ведь шутник, господа…
И ЛУНИН захохотал еще пуще.
ГРИГОРЬЕВ. (совсем серьезно). Не время шутить, Михаил Сергеевич, поверьте.
ЛУНИН (повернулся и долго глядел на поручика своим волчьим взглядом, наконец произнес тихо-тихо). Шабаш?
Молчание.
Когда?
ГРИГОРЬЕВ. Исполнить надлежит сегодня после полуночи.
ЛУНИН. Пуля?
ГРИГОРЬЕВ. Совсем иначе, Михаил Сергеевич. Решено, чтобы никакого вам посрамления не было, дескать, так и так: от апоплексического удара скончались…
Молчание. Смешок.
ЛУНИН. Значит, удавите… Тебе предписано?
ГРИГОРЬЕВ. (только вздохнул). Так что должен я обыск произвести в камере… чтобы никакого противозаконного оружия… (Помолчав.) Михаил Сергеевич, вы ж понимаете, дело совсем тайное… а я такое на себя беру – вас предупреждаю. Но ведь милосердие должно быть.
ЛУНИН. Что должно быть?
ГРИГОРЬЕВ. (твердо). Милосердие.
Смешок ЛУНИНА, как кашель.
Нет, не одно лишь милосердие, конечно, а обоюдная польза тоже. (Медленно.) Если дадите честное слово подпустить к себе… исполнителей… я ничего обыскивать не стану… Можете сделать в полнейшем одиночестве необходимые приготовления… и помолиться… или написать чего… естественно, без упоминания о… (Замолчал.)
ЛУНИН. А как обману?
ГРИГОРЬЕВ. Что вы, Михаил Сергеевич. Уж если вы свое слово скажете… Да и для вас выгоднее – боли никакой. Я двух человек возьму, они опытные, сноровистые, Родионов и Баранов. У них, почитай, человек по десять на совести… Только пальцы на горло возложат, и не почувствуете. (Тихо.) Если сопротивляться, конечно, не станете…
ЛУНИН. Боишься?
ГРИГОРЬЕВ. А как же вас не бояться… Вас все боятся, Михаил Сергеевич. Одной рукой девять пуд выжимаете, а если еще пистолетик куда припрячете. Удушить-то вас все равно удушим… но крови-то, крови… А зачем? Я все вам как на исповеди выкладываю, чтобы вы помыслы мои знали: вы – нам, а уж мы вам послужим… Все ваши пожелания да распоряжения передам сестрице вашей и еще кому.