Кумий писал библион, не зная точно, что будет делать, когда закончит книгу. Но он должен был ее написать. Это было его искуплением, его просьбой о прощении перед Римом. Когда-то он помог Бениту надеть тогу с пурпурной полосой, теперь он должен был написать правду о мире, который создавал Бенит. Ему даже начинало казаться, будто мир изменится, если он напишет библион. Он по десять, по двадцать раз выверял написанное. Каждое слово должно быть естественным и точным, как лист на ветке дерева, как почка, из которой непременно распустится цветок. Тогда слово проникнет сквозь закостенелость души в сердце, и творцу не будет стыдно за свое творение. Кумий любил цитировать Горация:
«… поэту посредственных строчек
Ввек не простят ни люди, ни боги, ни книжные лавки». [71]
Есть нечто в искусстве, что не достигается ударом кулака. Есть некое тайное желание, которое не исполнить ударом меча даже на арене Колизея. Ах если бы угадать его смысл, настигнуть, как беглого гения, и заклеймить!
Тогда бы исполнилось нечто… Поэт и сам не знал, что должно было исполниться в этом случае.
Кумий был уверен, что миром правят книги. И тот, кто напишет самую яркую книгу, получит в награду весь мир. Это политикам, воякам и банкирам кажется, что они указывают путь. Самообман. Все решают книги. Они ниспровергают режимы, они возводят на трон властителей и губят целые народы или приводят их к власти над другими. Жаль только, что у Кумия нет достаточного таланта, чтобы написать такую книгу. Он плакал от отчаяния, сознавая свою ничтожность. И все равно писал. Это было сильнее его. Кумию некуда было спешить. Ближайшие пятнадцать лет его все равно не будут печатать. Гораций советовал хранить стихи девять лет прежде, чем их издать. Кумий мог делать вид, что следует мудрому совету.
Иногда он прекращал стучать на машинке. Выходил из дома и долго бродил по улицам, вглядываясь в лица прохожих, будто спрашивал: а ты прочтешь мою книгу или нет?
Римляне с некоторых пор сделались куда мрачнее прежнего. Или поэту так казалось? Знакомых не попадалось – не то что на улице – дома никого из прежних друзей Кумий не мог застать. Поначалу наведывался регулярно, звонил в дверь, ждал у порога, потом понял, что бесполезно. Но все же случай его вел куда-то, хотя трудно было представить, что Фортуна сама по доброй воле может подкинуть что-то хорошее, ведь гладиаторы выманили у нее все счастливые случаи на миллионы лет вперед.
Однако случилось. Нечаянно на форуме Кумий столкнулся с весталкой Валерией. Он подошел к ней и сказал:
– Я – Кумий. Может, помнишь? – Он надеялся, что сестра Элия слышала о скандале в храме Минервы во время состязаний поэтов.
– Здравствуй, Кумий, – отвечала Великая Дева с печальной улыбкой. – Ты плохо выглядишь. Ты болен?
– Я бедствую, – сказал он напрямую.
Она нахмурилась. Чуть-чуть. Прямая складка разрезала чистый лоб под белой повязкой. Неужели ей сорок? Она выглядела лет на тридцать – не больше. Сервилия рядом с нею – размалеванная дура. И такую женщину ни разу не обнимал мужчина! Это несправедливо.
Она сняла с руки золотой браслет с четырьмя крупными рубинами и протянула Кумию.
– У меня нет денег с собой. Но это можно продать. Подарок Летиции. Надеюсь, она не обидится. Я благодарна тебе, Кумий. Ты написался прекрасную поэму об Элии.
– Не такую уж и прекрасную, – пробормотал поэт смущенно. Смущаться было отчего – ведь он не писал ничего об Элии. Если не считать десятка эпиграмм. Но вряд ли те стишки могли понравиться жрице богини Весты.
– Валерия Амата, ты самая прекрасная женщина на свете. Когда кончится твой срок служения Весте и ты покинешь Дом весталок, я женюсь на тебе.
Она улыбнулась.
– Не стоит говорить о подобном на площади. Лучше скажи свой адрес – я пришлю к тебе кого-нибудь.
Арриетта зажгла свет в спальне, тени разбежались серой мышиной стаей, свет неохотно коснулся желтыми пальцами знакомых вещей – чаши мозаичного стекла, черепахового гребня, серебряного подсвечника с оплывшей желто-янтарной гроздью воска, из которой торчал черный черенок фитиля. Арриетта не испугалась и не удивилась, заметив на кровати лежащего человека. Он свернулся калачиком – знакомая поза – и весь трясся.
– Гимп! – ахнула Арриетта.
Сколько она его не видела? Не дни – месяцы почитала умершим. И вдруг он явился. Он всегда являлся «вдруг». Гимп смотрел ей в лицо застывшим взглядом, будто пытался что-то вспомнить, но не мог. И тут она поняла, что зрение вернулось к нему, и он видит ее впервые. Невольно она прижала руку к обезображенной щеке. Но поздно! Гимп успел заметить шрам.
– Меня изуродовали в ту ночь, когда ты исчез. А прежде я была красавица.
Он не ответил, вновь опустил голову, дрожь усилилась.
– Я согрею вина, – предложила она.
Она вышла на кухню. Комом к горлу подкатывали слезы. Сейчас она закричит или задохнется от плача. Но не закричала и не задохнулась. Просто зажгла конфорку и поставила на огонь кастрюльку с вином. Когда она вернулась с чашей горячего вина, Гимп по-прежнему лежал на кровати. Она почти насильно влила несколько капель ему в рот.
– Раньше я была красивей, – сказала она, видя, что взгляд его вновь остановился ее лице.
– Это неважно, – отвечал Гимп, клацая зубами. – Завтра я ослепну. Я теперь то слепну, то прозреваю. Порой внезапно. Но когда болею, то слепну непременно.
– Ты запомнишь меня такой, какая есть.
– Дай фото прежней Арриетты.
Она принесла фото. Он долго смотрел, потом перевел взгляд с фотографии на нее, живую, сидящую подле.
– Никакой разницы, – произнес наконец, отбрасывая фото. – Абсолютно.
– А шрамы?
– Я их не вижу.
– Как так? – не поверила она.
– Я же гений, – напомнил он, – хотя и бывший.
– Что с тобой произошло? – спросила она, заранее содрогаясь, ибо рассказ должен быть мерзок. – Ты сделал, что хотел?
– Чего я хотел?
– Узнать, кто такие ловцы.
Он вдруг рассмеялся ядовитым неприятным светом.
– Неважно, что я хотел, важно, что получилось.
– И что получилось?
Он опять играл в свою игру: вопросы без ответов и в ответы, не имеющие смысла.
– Я помог вернуться Элию из мира теней.
– Как?
– Позвал. И он пошел за мной. Только и всего. Ловцы думали, что ловят меня. А я ловил душу Элия. Но на тьму нельзя смотреть безнаказанно. Она заползает под веки и разъедает глаза. Я пробовал смыть ее слезами – бесполезно. Если бы ты была богиней и дала мне амброзии, я бы излечился. Но ты можешь пойти к архиятеру и взять у него глазные капли – они возвращают зрение на несколько часов. Скажи только, что капли нужны тебе, потому что, если скажешь, что капли нужны гению, он заставит тебя заплатить. А капли дорогие.
– Ты останешься здесь? – спросила Арриетта.
– Я же скоро ослепну. Куда мне деваться? Или ты меня гонишь? И не пойдешь за каплями?
– Оставайся, – милостиво разрешила она.
И легла подле. Он прижимался к ней плечами, грудью, бедрами, но даже не сделал попытки овладеть ее телом. Примитивно дрых, тяжело вздыхая и всхлипывая во сне. И видения из его снов черными безобразными кляксами расползались по стенам и потолку. Стоило Арриетте закрыть глаза, как черные кляксы проворно соскальзывали ей на руки и на грудь, пробегали по лицу, путались в волосах. Арриетта в ужасе распахивала глаза. Ничего не видно. Тьма. И во тьме черные кляксы, их тяжкое шевеленье и запах пота, обычного человеческого пота.
Гимп проснулся, обнял, привлек к себе.
Арриетта закусила губу. Ну что, гений, захотелось Венериных утех? Только не говори о любви, потому что гении любят лишь то, что опекают, осеняют и берегут. Все остальное им безразлично.
Утром Гимп ослеп. Теперь он не мог видеть, как она сидит перед зеркалом и расчесывает роскошные пшеничные волосы. Она нарочно сидела нагая.
– Я рад, что мы вновь встретились. – Гимп улыбнулся. Нахлынувшая темнота его не страшила. – Выпьем кофе?
– Не сейчас. Мне надо идти. Меня сегодня ждут.
Гимп вскочил с кровати. Шагнул на голос. Угадал направление. Почти.
– У тебя есть любовник?
Она ответила не сразу, хотела сказать «нет», но вместо этого воскликнула гневно:
– А ты как думал! Тебя не было столько времени! Мне надо было как-то жить.
– Ты рассуждаешь, как шлюха, – брезгливо скривил губы Гимп.
– Значит, ты – сутенер, раз спал сегодня со шлюхой даром.
Он не видел ее лица, но слышал, как звенит ее голос.
– Ты же поэтесса! – воскликнул он. – Ты могла бы стать клиентом какого-нибудь мецената. Тебя бы приглашали на литературные вечера, ценители бы хвалили тебя, издавали бы.
Как он наивен! А еще гений Империи! Смотрел издалека, свысока. Да видел ли он вообще что-нибудь, кроме пурпура и позолоты?
– Сервилия указала мне на дверь. Потом я искала покровительства одного недоноска. Он тут же стал тащить меня в койку. Я послала его. Стихи мои печатают иногда, но денег это почти не приносит. Новые «ценители» не объявляются.
– Арриетта!
– Что – Арриетта? – передразнила она. – Я мыла посуду в таверне, порезала руку разбитой стеклянной чашей.
– Ты напоминаешь мне старого киника.
Она поставила рядом с кроватью на столик тарелку с пирожками и кувшин вина.
– Ты обещал мне миллион, красавец, – прошептала, наклоняясь к самому его лицу. – Как только сдержишь слово, я никуда не буду уходить ни по утрам, ни по вечерам.
Она ушла. Он чувствовал, как истаивает в воздухе запах ее духов, слышал, как удаляясь, стучат каблучки сандалий. Гордость приказывала ему уйти. Но страх приковывал его к месту. Он был слеп. По городу рыскали исполнители. На мостовой поджидали ловушки. Он остался.
Но не к любовнику спешила Арриетта. Хотя к любовнику наверняка было бы идти легче. Там все ясно, а здесь…