К счастью, Берти получила второе имя в честь бабушки.
— Луна Роберта? — уточнил в телефонном разговоре Тедди, стараясь ничем не выдать своего отношения. — Как-то необычно.
— Ну, знаешь, не называть же девочку избитым именем, — возразила Виола. — Куда ни плюнь — всюду Софи да Сандры. Хочется, чтобы она выделялась.
У Тедди было прямо противоположное мнение, но он оставил его при себе. Безумство продолжалось недолго. Солнце превратился в Санни, а Берти просто не отзывалась ни на «Лунатика», ни на прочие лунные версии своего имени; вскоре окружающие в большинстве своем забыли, что записано у нее в метрике, которую с большой неохотой оформил Доминик, не признававший «тоталитарного бюрократизма» и по этой же причине отказавшийся от регистрации брака с Виолой.
Берти разрешала вспоминать родительское чудачество только деду, который изредка называл ее Берти-Луна; как ни странно, внучку это согревало.
Закончив очередную ямку (если ямку в принципе возможно закончить), Берти бросила туда сэндвич.
Виола протянула Санни рюкзак и сказала:
— Там мандарин завалялся. Где-то.
При упоминании мандарина сын оскалился.
— Может, хватит ныть? — пробормотала Виола, слишком увлеченная морем, чтобы всерьез раздражаться.
(«Зачем ты вообще завела детей? — спросила у нее, повзрослев, Берти. — Или просто поддалась зову плоти, инстинкту продолжения рода?»
«Именно поэтому люди и заводят детей, — ответила Виола. — Но скрывают истинную причину под маской сентиментальности».)
Она пожалела, что не захватила бинокль. Солнце, отражавшееся в морских водах, не позволяло отчетливо разглядеть происходящее. В море купалось множество отдыхающих, и с расстояния все они были практически неразличимы — какие-то существа, подрагивающие в синеве, будто ленивые тюлени. У Виолы была сильная близорукость, но тщеславие не позволяло ей носить очки.
Взяв передышку в битве, Санни вернулся к сбору голышей. Камни были его слабостью: обломки скальной породы, валуны, гравий, но превыше всего — отшлифованная морем галька. Ему даже не верилось, что здесь лежит под ногами такое богатство. Всего и не соберешь.
— А папа где? — спросила Берти, внезапно оторвавшись от очередной ямки.
— Плавает.
— Где?
— В море, где же еще.
Рядом с тем местом, где они сидели, Виола заметила принесенную морем щепку, тонкую, белую, как торчащий палец скелета. Вытащив ее, Виола принялась лениво чертить на песке символы: пентаграмму, рогатый полумесяц, почем зря оклеветанную свастику. В последнее время она занималась чародейством. Ма-а-а-агией.
— Что имеется в виду? Распиливание женщины пополам? — Тедди был озадачен.
— Обрядовые действа. Шаманство, оккультизм, язычество. Таро. Это не фокусы — это глубинная суть мира.
— Ворожба?
— Время от времени. — Виола скромно пожала плечами.
Как раз прошлой ночью она в компании Жанетт гадала на картах Таро. Подряд выпали Солнце, Луна, Шут: ее семья. Верховная жрица: не иначе как Дороти. Башня — беда, начало? Звезда — еще один ребенок? Боже упаси, хотя Звезда — милое имя. Сколько же времени отсутствует Доминик? Он хорошо плавает, но не до такой же степени, чтобы полдня бултыхаться в море.
Солнце палило вовсю. Для магии требовалась ночь, мерцающая в темноте свеча, а не слепящая лавина света. Отбросив щепку, Виола завздыхала от жары. Ботинки, куртку, юбку и платок она сняла сразу, но все равно на ней осталось больше одежды, чем на других отдыхающих. Старинная нижняя юбочка и совершенно не подходящий к ней корсаж с длинным рукавом — манерные, с оборочками, с ажурной вышивкой, купленные в секонд-хенде. Виола этого знать не могла, но нижняя юбочка некогда принадлежала умершей от чахотки продавщице, которая была бы потрясена и возмущена, что на пляже в Девоне ее нижнее белье выставляют на всеобщее обозрение.
Виоле надоело вглядываться в морские дали; она свернула очередную самокрутку. Пляжи вызывали у нее отвращение. В детстве, когда у них еще была настоящая семья, ее каждое лето вывозили на летний отдых — туда, где непременно был холодный, сырой пляж. Для Виолы — ад кромешный. Не иначе как это было отцовское решение. Мама наверняка предпочла бы теплые, солнечные края, где можно понежиться, но в отце говорило какое-то пуританство, твердившее, что ребенку полезен берег Северного моря. Виола яростно затянулась самокруткой. Ее детство было изуродовано отцовской правильностью. Она легла на песок, уставилась в безоблачное небо и задумалась о своей невыносимо скучной жизни. Но и это ей вскоре наскучило: она села и достала из бездонного рюкзака книгу.
Сколько Виола себя помнила, долго обходиться без книги она не могла. Таков удел единственного ребенка в семье. Литература подпитывала ее детские фантазии, внушая, что в один прекрасный день она станет героиней собственной повести. Еще подростком она жила в девятнадцатом веке, бродила по вересковым пустошам с сестрами Бронте, томилась в душных гостиных Джейн Остин. Диккенс был ей сентиментальным другом, Джордж Элиот — строгим. Сейчас Виола перечитывала «Крэнфорд». Элизабет Гаскелл было бы неуютно в Адамовом Акре, где имелось чтение в пределах от Хантера С. Томпсона{23} до сутр Патанджали, между которыми, собственно, почти ничего другого и не было. Сидя на горячем песке, Виола накручивала на палец прядь волос — старая привычка, раздражавшая всех, кроме самой Виолы, — и раскаивалась, что в университете валяла дурака, связалась с Домиником и пристрастилась к травке. А ведь могла бы уже преподавать. До профессора дорасти. Солнце жгло ярко-белые страницы Элизабет Гаскелл; Виола чувствовала подступление головной боли. Мама, в сущности, умерла от головной боли.
Краткое перемирие нарушил Санни, который передумал насчет мандарина, но есть не стал, а запустил им в Берти, что вызвало двусторонние вопли, которые удалось заткнуть только отвлекающим маневром: выдав деньги на мороженое. Тележка мороженщика стояла на променаде; Виола провожала глазами детей, шлепавших по песку, пока не потеряла их из виду. Она закрыла глаза. Пять минут покоя — неужели это слишком?
Когда Виола училась на первом курсе бруталистского, сплошь бетон и стекло, университета, она познакомилась с Домиником Вильерсом, который бросил факультет искусств, но все еще топтался на обочине академического мира. Он представлялся эпигоном (Виоле пришлось посмотреть это в словаре) какого-то полуаристократического рода.{24} Репутация искушенного наркомана, выпускника дорогой частной школы и сына богатых родителей, с которыми он порвал, чтобы жить в бедности, как подобает художнику, создавала вокруг него некий ореол. Эта сомнительная слава и привлекла Виолу — хотя бы в силу того, что ей самой давно хотелось взбунтоваться и сбросить провинциально-буржуазные оковы.
Ко всему прочему, Доминик отличался невероятно эффектной внешностью, и Виола была польщена, когда он, с месяц походив кругами, все же спикировал (правда, летаргически, если такое в принципе возможно) на нее и спросил: «Ну что, ко мне?» В его убогой квартирке не оказалось ни одного эстампа — только множество холстов, будто бы облитых красками основных цветов.{25} «Сечешь?» — спросил он, польщенный, что она распознала его технику. Воспитанная на правилах лицемерия, Виола только подумала: так и я могу.
— Их покупают? — невинно спросила она — и прослушала размеренную лекцию о «подрыве товарно-денежных отношений между производителем и потребителем».
— То есть ты отдаешь их просто так? — удивилась Виола.
Единственный ребенок в семье, она не понимала, что значит отдавать просто так.
— Ого! — кратко высказался он, когда, обернувшись после восхищенного созерцания собственной живописи, увидел, что Виола лежит голышом на его несвежей постели.
Жил он на пособие, что было, по его выражению, круто, ведь получалось, что его занятия искусством оплачивает «сталинистское государство».
— В смысле, налогоплательщики? — уточнил Тедди.
Виола долгое время не приводила своего «кавалера» (это словечко выдал Тедди, он специально искал что-нибудь нейтральное) в дом, боясь, что мирные консервативные взгляды отца и сдержанная аккуратность его жилья в Йорке обернутся против нее. Она с отвращением думала про отцовский сад с ровными рядами сальвии, алиссума и лобелии красного, белого и синего цветов. Может, сразу высадить британский флаг? «Дело не в патриотизме, — возражал отец, — просто мне кажется, что эти цвета хорошо гармонируют».
— Сад, — выговорил Доминик.
Тедди ждал продолжения, которого не последовало.
— Тебе нравится? — подсказал он.
— Да, супер. А у моих родичей лабиринт.
— Лабиринт?
— Ага.
Доминик, к его чести, гордился своей «уравнительной политикой». «Герцоги или мусорщики — не вижу разницы», — заявлял он, хотя Виола подозревала, что герцогов среди его знакомых куда больше. Его, как он выражался, «родичи» жили в глуши Норфолка, происходили из охотничьих, стрелецких и рыбацких кланов и каким-то образом были связаны со знатью «по ту сторону одеяла». Виола ни разу с ними не встречалась: отчуждение никуда не исчезло даже после рождения Санни и Берти.
— Неужели они не хотят увидеть внуков? Грустно это, — сказал Тедди.
Виолу такое положение дел устраивало. Она сильно подозревала, что никогда не сможет соответствовать вкусам «родичей». Почему же Доминик, спросил у него Тедди, разорвал с ними отношения?
— Да так, дело житейское: наркота, живопись, политика. Они держат меня за прожигателя жизни, я держу их за фашистов.
— Ну что ж, он весьма и весьма недурен собой, — сказал Тедди, с трудом подыскивая хоть какие-то лестные слова, когда они с Виолой мыли посуду из-под салата с ветчиной и яблочного пирога, испеченного утром.
На кухне Тедди был мастером на все руки; Доминик тем временем после обеда прикорнул.