Я счастлив был, что достиг Юпитера. На Земле по-прежнему было неладно. Люди устали и отчаялись безмерно. Раза два мы даже опасались, что нам прикажут прервать все изыскания и возвратиться на Землю.
Тогда нам пришлось бы повиноваться.
Мы прислушивались к голосам.
И прилетали еще люди, чтобы их услышать.
— Что вы об этом скажете?
— Страшновато, правда?
— Будь я человек суеверный, я бы подумал, что это голоса мертвецов или вампиров.
— Насмотрелись плохих фильмов.
И я спрашивал себя, что станется с голосами Земли, со звучанием земных оркестров, когда несущие их волны через тысячи лет достигнут туманности Андромеды, и найдется ли там ухо, способное их услышать? Я спрашивал себя, во что обратятся Девятая симфония и труба Армстронга, квартет Бартока и электронная музыка Монка после того, как долгие годы их будет носить в Пространстве по прихоти космических течений, и качать на светозарных волнах звезд, и затягивать в тихие темные омуты космоса?
Сигнальный трезвон. Треск громкоговорителя.
— Ради всего святого, оставайтесь на своих местах. Опасности никакой нет.
— Нас изрядно тряхнуло, правда?
— Да вы хоть на экраны поглядите. Такую громадину можно бы увидеть и простым глазом.
Я вскочил, торопливо оделся. Тревога миновала. Невидимый, но массивный метеор чуть задел нас, и мы отклонились от прежней орбиты. Задел. Быть может, он пролетел в миллионе километров от нас. Быть может, в десяти миллионах. Никто ничего не увидел. Даже наши инструменты, даже зоркие, настороженные глаза инструментов не увидели его, даже их чуткие подвижные уши ничего не уловили.
— А ну, послушайте! — крикнул кто-то.
И в наш корабль хлынул голос космоса, потек по переходам, просочился во все скважины и каналы, проскользнул под дверьми, и все затрепетало, заполнилось грозным гулом.
— Никогда еще не слыхивали подобной мощи.
Они измеряли, взвешивали, подсчитывали, а у меня в ушах по-прежнему звучал и звучал этот голос, и вспомнилось: на Земле, на самом острие мыса, который так и назывался — край света, я видел однажды, как ширится в море, расплывается по волнам пятно нефти.
Вот и здесь то же самое, думал я: голос этот ширится, расплывается в океане Времени, отделяющем нас от звезд, как расплывалась тогда нефть перед множеством смеющихся глаз, на исходе лета, в мягком свете неяркого солнца — смутным переливчатым пятном.
Я сказал им это. Сказал и о том, что слышал когда-то с Грандэном и что слушал с Юссом на Марсе. Сказал, что это не вывод ученого, но догадка поэта, ведь я всего лишь психолог и почти ничего не смыслю в математике, в волнах и помехах, зато верю в самое простое: в море и пространство, в скалы и время, в острова и материки и в людей — все это опять и опять повторяется и там, за горизонтом.
Меня слушали, и никто не улыбнулся.
Я сказал спутникам, что в своих поисках они потерпели неудачу, потому что искали не так, как надо. Чем без конца жадно, с завистью вглядываться в пучины Пространства, которые еще долго останутся недосягаемы, лучше просто бродить по песчаным берегам, и шарить в расселинах скал с надеждой отыскать обломок кораблекрушения, выброшенную волнами доску со следами резьбы, масляное пятно на воде, и в глубине души твердо верить, что где-то там, за краем света, есть другие люди, другие живые существа.
Я сказал, что рябь от камешка, брошенного с западного берега, неминуемо дойдет до берега восточного, что корабль, разрезая носом волну, отбрасывает ее, и от этого неуловимо меняются все волны, и ни кильватерная струя, ни пена за кормой не исчезают совсем уж бесследно.
Думается, мне поверили. Я уже очень немолод, но говорил как малый ребенок, вспоминал далекий летний день моего детства, и Юсса, и Грандэна, и всех, кто там на Земле, поднимает глаза к небу и ждет вести.
— А почему бы и нет? — сказал кто-то.
— Может быть, это был никакой не метеор, а чужой корабль, — сказал другой.
Остальные только присвистнули.
— Не верю я в это, — сказал еще один, — но, пожалуй, самое разумное — проверить.
У всех заблестели глаза.
— Корабль с такой массой? Способный изменить орбиту небесного тела?
Да, если его скорость близка к световой!
Вспоминаю день, когда я впервые ступил на палубу корабля. Был я не такой уж маленький, во всяком случае, современные дети знакомятся с морем раньше. И сразу ощутил, что со мной творится нечто новое, непонятное. Казалось, весь мир изменился, он не то чтобы ненадежен, но неустойчив, качается, как маятник, я то тяжелею, то вдруг становлюсь легким, точно перышко, и надо заново учиться сохранять в нем равновесие. Я качался из стороны в сторону, но мир у меня под ногами раскачивался и того быстрей. А потом, перегнувшись через борт, я увидел, как пароход зарылся носом в волну и тотчас задрал его на гребне нового вала, и меня осенило: так и надо, хоть мне это и непонятно. Таков новый мир, и в этом мире, в не знающем равновесия мире постоянного движения и силы надо освоиться. Устойчивости больше нет.
Так и теперь я знал: то же самое происходит, когда со скоростью света бросаешься в океан пустоты. Я знал, пространство и время сжимаются, масса возрастает. И знал — во всем, что нам знакомо, нет ни определенности, ни устойчивости и ветер меняет звук голосов.
Ветер Пространства, ветер полета, ветер света.
Они завершили расчеты, прогнозы и эксперименты и пришли сказать мне о том, что открылось. А я улыбнулся, ведь я уже знал все наперед, знал прежде, чем кто-нибудь выговорил хоть слово. Я все прочел по их глазам. То был не один корабль, а множество, и никому неведомо, как давно бороздят они Пространство.
А скорость их почти равна скорости света, и потому пространство для них сжимается, и каждый из них как острие иглы, нет, еще гораздо меньше. А время их растеклось по окружающей пустоте.
Они сеют время, оставляют его позади на всем своем пути. Минута их времени равна часу нашего. А быть может, больше. Не знаю. У меня никогда не было способностей к подобным расчетам.
И где бы ни проносились эти корабли в космосе, везде они говорили, звали. Но каждое их слово растягивалось на нашу неделю.
И когда нас тряхнуло на орбите в нашей коробке из стекла и металла, это они приветствовали нас, — так большие, корабли, входя в гавань, подбрасывают на кильватерной струе многочисленные лодки, что высыпали им навстречу.
Да, они пока не ведают, кто мы и что мы такое, но еще год — и мы подберем ключ к их языку, и нам станет внятен их голос, мы уже не одиноки, теперь мы знаем, что больше не одиноки.
Я знаю, за морями, за всем, что я могу увидеть или хотя бы вообразить, в дали, не доступной ни глазу, ни ветру, есть еще материки.
И еще люди.
Я знаю, нет такого мыса, который был бы концом света.
ВОСКРЕШЕННЫЕ ИЗ ПЕПЛА[8]
Я надеваю темпоральные очки, чтобы выдержать блеск этого солнца. Очки попроще, даже если их снабдить поляризованными фильтрами, не выдержат. В то мгновение, когда вспыхивает это солнце, другое, настоящее, бледнеет, становится луной и вдруг исчезает, растворяется в ослепительной белизне неба.
И чтобы смотреть на это солнце, я режу время на тонкие ломтики и существую в некоторых из них — из каждой секунды я отвожу себе едва ли две-три миллиардных доли. Я, как герой древнего фильма, мелькаю в луче этого солнца. Я есть, и меня уже нет. Последовательность кадров. Но я не отдаю себе в этом отчета. Так же, как и зрители древних кинотеатров не воспринимали по отдельности каждый кадр, .возникающий на белом экране. Я знаю, как все это действовало. Неподалеку есть — был — городской кинотеатр. Пора взяться за него и очистить зрительный зал, как я уже сделал это с другим в южной части города. Очистить. Чуть позже вы узнаете, что означает слово очистить.
Вначале небо и земля черны.
Темпоральные окна слишком узки и пропускают чересчур мало света — моя сетчатка не воспринимает его. Затем разгорается это солнце, и начинается сотворение мира,— за мгновение до его распада. Голубая точка белеет, и ночь вначале окрашивается в красные тона, пожирает мрак, разгораясь все ярче. Новое солнце бросает на город отсветы серой зари. Медленно проявляет его, делает резким и контрастным, как на древней фотобумаге, опущенной в ванночку с химическими реактивами. По эту сторону солнца контуры зданий блистают зернами света. По ту сторону — их фасады становятся плоскими, призраками скользят по поверхности реальности и исчезают, поглотив свои тени. Серость неба и стен переходит в мелово-бледный цвет, тени на земле густеют. И город, та часть города, где нахожусь я, выглядывает сквозь трещины времени во всем своем блеске.
И ничто не шелохнется. Слишком поздно. В серебряном зеркале воды дрожит свет. Затем четкие контуры, созданные рукотворным солнцем, расплываются, словно тает желатин в слишком горячем растворе проявителя. Вертикали дрожат, идут волнами, уходят сами в себя. Гигантские свечи оплывают слезами стекла и металла. Долетает дыхание этого солнца, оно раздувает дома, словно воздушные шары, срезая и комкая все, чего касается этот ветер. Из глубины моего темпорального убежища я слышу хрип и треск ореховой скорлупы. От яростного дыхания морщится земля, превращаясь в черное сверкающее море. Оно растекается и с жадностью хищника пожирает мягкие остовы зданий, бывших когда-то красой города. Иногда здание лопается чудовищным пузырем.
Затем снисходит мир и спокойствие. Мгновение равновесия. Это солнце перестало разрастаться, оно начинает сжиматься и как бы вбирать в себя белый свет, который стер линии рисунка на листке бумаги. Оно выпивает выплеснутый свет, и вновь наступают серые сумерки, в которых опять высвечивается круглое окошечко настоящего солнца, бледное окошечко или донце колодца. Тот свет испаряется, рассыпается в нити, лохмушками повисая на шипах, обнаженных ветром.
Даже я чувствую жестокий поток обратного ветра, который сотрясает меня в моем темпоральном убежище. Он рушит все, что еще стояло, ломает или выпрямляет то, что дыхание этого солнца наклонило, как пики, в грудь обратного ветра. Этот ветер ревет. Он звереет, вырывает все из земли, закрепляет волны моря, заливая землю стеклом. И долго не стихает. Очень долго.