— Сынок, вот уж сорок лет, как я торгую этим товаром.
Один из делегатов Комитета общественной безопасности, увидав проходившего мимо солдата в синем мундире, приказал ему отвести в Консьержери удивленную старуху.
Гражданин Бовизаж заметил Делурмелю, что, собственно говоря, арестовать торговку и отправить ее в секцию должен был бы Наблюдательный комитет и что вообще никто не знает, какой политики следует придерживаться относительно бывшего культа, чтобы действовать согласно видам правительства: надлежит ли все разрешать или же все запрещать.
Подходя к мастерской столяра, делегаты и комиссар услыхали яростные крики, скрип пилы и громкое шуршание рубанка. Это ссорились столяр Дюпан-старший и его сосед, консьерж Ремакль. Причиной ссоры была гражданка Ремакль, которую неодолимая сила постоянно влекла в столярную мастерскую, откуда она возвращалась домой вся в стружках и опилках. Оскорбленный консьерж толкнул ногою собаку столяра как раз в ту минуту, когда его родная дочь Жозефина нежно обнимала Мутона. Возмущенная Жозефина накинулась с проклятиями на отца, а столяр вне себя от гнева заорал:
— Негодяй! Я запрещаю тебе бить мою собаку!
— А я, — ответил Ремакль, замахиваясь на него метлой, — я запрещаю тебе…
Он не докончил фразы: фуганок столяра пролетел у него над самой головой.
Заметив издали гражданина Бовизажа в сопровождении делегатов, он устремился к нему навстречу.
— Гражданин комиссар, — крикнул он, — ты свидетель, что этот разбойник чуть не убил меня!
Гражданин Бовизаж в красном колпаке, отличительном признаке занимаемой им должности, умиротворяюще простер свои длинные руки.
— Сто су тому из вас, — сказал он, обращаясь к консьержу и к столяру, — кто укажет местонахождение подозрительной личности, разыскиваемой Комитетом общественной безопасности, — бывшего дворянина дез-Илетта, делающего паяцев.
Оба, и консьерж и столяр, в один голос назвав квартиру Бротто, отныне стали пререкаться лишь из-за ассигнации в сто су, обещанной доносчику.
Делурмель, Гено и Бовизаж в сопровождении четырех гренадеров, консьержа Ремакля, столяра Дюпона и дюжины соседских мальчишек поднялись гуськом по ступенькам, дрожавшим под ногами, затем вскарабкались по приставной лесенке на самый верх.
Бротто на своем чердаке вырезывал плясунов, а отец Лонгмар, сидя напротив него, соединял ниткой разрозненные части тела и улыбался, видя, как у него под руками возникают ритм и гармония.
Услыхав на площадке стук ружейных прикладов, он весь затрясся, не потому, что был трусливее, чем Бротто, сохранивший невозмутимое спокойствие, но потому, что уважение окружающих избавляло его до сих пор от необходимости заботиться об осанке. По вопросам гражданина Делурмеля Бротто сообразил, откуда исходит удар, и немного поздно убедился, что нельзя доверяться женщинам. Получив предложение последовать за гражданином комиссаром, он взял с собой Лукреция и три сорочки.
— Этот гражданин, — заявил он, указывая на отца Лонгмара, — мой подручный: я взял его к себе в помощь, мастерить плясунов. Он живет здесь же, в мансарде.
Но так как монах не мог представить свидетельства о гражданской благонадежности, его арестовали вместе с Бротто.
Когда шествие проходило мимо каморки консьержа, гражданка Ремакль, опираясь на метлу, окинула своего жильца взглядом добродетели, торжествующей при виде преступника в руках закона. Малютка Жозефина, на хорошеньком личике которой было написано презрение, удержала за ошейник Мутона, когда пес захотел лизнуть руку старому приятелю, не раз кормившему его сахаром. Толпа любопытных наполняла Тионвилльскую площадь.
На нижней площадке лестницы Бротто встретил молоденькую крестьянку, собиравшуюся подняться наверх. На одной руке у нее висела корзина с яйцами, в другой она держала большую лепешку, завернутую в кусок холста. Это была Атенаис, привезшая из Палезо своему спасителю в знак благодарности эти скромные подарки. Увидав, что какие-то должностные лицаи четыре гренадера уводят с собой «господина Мориса», она остолбенела, не веря своим глазам, потом подошла к комиссару.
— Ведь не собираетесь же вы увести его? — ласково спросила она. — Это невозможно… Вы же совсем его не знаете! Он добрее господа бога.
Гражданин Делурмель отстранил ее и приказал гренадерам идти вперед. Тогда Атенаис разразилась неистовой бранью, осыпая самыми бесстыдными ругательствами делегатов и гренадеров, которым казалось, что на их головы выливают помои изо всех лоханок Пале-Рояля и улицы Фроманто. Затем голосом, прозвучавшим на всю Тионвилльскую площадь и заставившим вздрогнуть толпу зевак, она крикнула:
— Да здравствует король! Да здравствует король!
XVIII
Гражданка Гамлен любила старика Бротто и считала его самым любезным и почтенным человеком из всех, кого она встречала на своем веку. Она не попрощалась с ним, когда его арестовали, потому что боялась проявить этим неуважение к властям ипотому что, привыкнув в своем скромном положении смиряться перед сильными, вменяла трусость себе в долг. Но это происшествие было для нее потрясением, от которого она никак не могла оправиться.
Кусок не шел ей в горло, и она сокрушалась, что утратила аппетит как раз в то время, когда наконец получила возможность удовлетворять его. Она продолжала восхищаться сыном, но боялась даже думать о страшных обязанностях, выполняемых Эваристом, и радовалась тому, что она простая, невежественная женщина, которая вправе не иметь собственного мнения.
Бедная мать нашла на дне чемодана старые четки; она не знала толком, как с ними обращаться, но беспрестанно перебирала их дрожащими пальцами. Прожив до старости без религии, она теперь стала набожной: по целым дням сидя у печки, она молила бога спасти ее сына и добрейшего господина Бротто. Нередко ее навещала Элоди; обе женщины, не смея взглянуть друг другу в глаза, усевшись рядом, говорили о незначительных, глубоко безразличных им вещах.
В один из дней плювиоза, когда от снега, падавшего крупными хлопьями, небо потемнело и звуки города доносились совсем глухо, гражданка Гамлен, находившаяся одна в квартире, услыхала стук в дверь. Она вздрогнула: уже несколько месяцев малейший шум повергал ее в трепет. Она открыла дверь. Не снимая шляпы, в мастерскую вошел молодой человек лет восемнадцати — двадцати. На нем был бутылочного цвета каррик, трехъярусный воротник которого, закрывая грудь, доходил до самого пояса, и английские ботфорты с отворотами. Каштановые волосы локонами спускались ему на плечи. Он прошел ,до середины комнаты, как будто желая, чтобы весь свет, проникавший через запорошенное снегом окно, падал на него, и несколько минут неподвижно и молча постоял .на месте.
Видя, что гражданка Гамлен смотрит на него в недоумении, он наконец спросил:
— Ты не узнаешь своей дочери? Старуха всплеснула руками:
— Жюли!.. Это ты?.. Возможно ли?
— Разумеется, я. Поцелуй же меня, мама! Вдова Гамлен сжала дочь в объятиях и уронила слезу на воротник каррика.
— Ты! В Париже! — с явной тревогой в голосе воскликнула она.
— Ах, мама, почему я не приехала одна! Меня-то никто не узнает в этом наряде.
В самом деле, каррик скрадывал ее формы, и она ничем не отличалась от множества юношей, носивших, как она, длинные волосы, расчесанные на прямой пробор. Ее тонкое очаровательное личико, загорелое, изможденное от усталости, огрубевшее от невзгод, выражало мужество и смелость. Худощавая, стройная, с длинными прямыми ногами, она держалась совершенно непринужденно; только слишком звонкий голос мог выдать ее.
Мать спросила, не голодна ли она. Жюли ответила, что охотно закусила бы, и когда мать поставила перед ней хлеб, вино и ветчину, она с жадностью принялась за еду, опершись локтем о край стола, прекрасная, как проголодавшаяся Церера в хижине старой Баубо.
Продолжая отпивать глотками вино, она спросила:
— Ты не знаешь, мама, когда вернется брат? Я пришла поговорить с ним.
Мать в замешательстве посмотрела на дочь и ничего не ответила.
— Мне надо повидать его. Мужа сегодня арестовали и отвели в Люксембург.
Она называла мужем Фортюне де-Шассаня — бывшего дворянина и офицера одного из полков Булье. Он сошелся с нею, когда она работала мастерицей у модистки на Ломбардской улице, затем похитил и увез ее в Англию, куда он эмигрировал после десятого августа. Он был ее любовником, но она находила более приличным, говоря о нем с матерью, называть его супругом. Она действительно считала, что невзгоды поженили их и что несчастие — то же таинство.
Не одну ночь провели они вдвоем на скамейке в лондонских парках, и не раз приходилось им подбирать корки хлеба под столом в таверне Пикадилли.
Мать не отвечала и уныло глядела на нее.
— Ты не слушаешь меня, мама? Время не терпит, мне необходимо немедленно повидать Эвариста: он один может спасти Фортюне.
— Жюли, — ответила мать, — лучше тебе не говорить с братом.
— Как? Что ты сказала, мама?
— Я сказала, что лучше тебе не говорить с братом о господине Шассане.
— Однако это необходимо, мама!
— Дитя мое, Эварист до сих пор не может простить господину Шассаню, что он похитил тебя. Ты знаешь, с какой яростью он говорил о нем, какими именами он называл его.
— Да, он называл его развратителем, — с резким смешком сказала, пожимая плечами, Жюли.
— Дитя мое, он был смертельно оскорблен. Эварист дал себе слово не произносить никогда имени господина де-Шассаня. И вот уже два года, как он ни одним словом не обмолвился ни о нем, ни о тебе. Но чувства его не изменились. Ты знаешь его: он не простил вас.
— Но, мама, ведь Фортюне обвенчался со мною… в Лондоне…
Бедная мать, подняв кверху глаза, развела руками:
— Достаточно того, что Фортюне аристократ и эмигрант, чтобы Эварист относился к нему, как к врагу.
— Ответь мне прямо, мама. Неужели ты думаешь, что если я попрошу его похлопотать за Фортюне перед общественным обвинителем и в Комитете общ