– Уважаемые господа журналисты, а также не господа и не журналисты, – начал Бахрушин. – Для начала смотрим программу. Я предлагаю третий блок, как самый показательный.
Аудитория недовольно загудела. Смотреть программу – терять еще минут двадцать, а то и больше, когда так хочется домой есть и спать, и сил больше нет, и сигареты все кончились или вот-вот кончатся, и всем еще добираться, а “ночной развоз” на сегодня не заказывали, потому что в ночь работать никто не планировал!..
Тем не менее режиссер бодро вставил в пасть “Бетакама” мастер-кассету с сегодняшним эфиром и посмотрел вопросительно.
– Давай на двадцатую минуту, – приказал Зданович.
Магнитофон проглотил наживку, и лента закрутилась стремительно, и побежали белые цифры, и полосы пошли по экрану. Пленка остановилась на крупном плане Алины Храбровой, которая сидела с идиотским лицом – глаза закрыты, брови подняты, губы сложены в колесо.
– Господи, – пробормотал Зданович. – Уберите это немедленно.
Режиссер нажал кнопку “Старт”, и все оказалось не так уж и ужасно – глаза открылись, брови вернулись обратно на лицо, и губы договорили то, что начали, когда бездушный “Бетакам” остановил их.
“Бетакам” всегда останавливался где ни попадя, и ему было от души наплевать, как при этом выглядит показываемый, такая вот у него имелась особенность!..
Храброва на экране “перешла к новостям культуры”, рассказала очередную историю про Большой театр и его очередную приму.
Прима с директором театра никак не могли решить, кто главнее, и очень из-за этого ссорились. Оттого что балерина была молода, блондиниста и “адски хороша собой”, как писали в старых берущих за душу романах, а директор – просто мужик в кургузом пиджачке, с лысиной и сигаретой, – все сочувствовали приме.
Директор что-то пробухтел про контракты, никто не понял толком, что именно, а прима пригрозила то ли немедленно вернуться в Лондон, где никто с ней никаких контрактов отродясь не подписывал, то ли податься в депутаты, и сюжет кончился.
Тут Бахрушин махнул рукой, и пленку остановили.
– Ну? – спросил он, рассматривая, как нечто диковинное, пачку собственных сигарет. На команду он не смотрел. – Кто скажет, о чем этот материал?
Ольга Кушнерева, приготовившая сюжет, пятидесятилетняя, возвышенная, очень трепетная, нежно любящая всех артистов, художников, балетмейстеров, резчиков по дереву, мрамору, металлу и стеклу, писателей, режиссеров, так сказать, всем скопом, встрепенулась и покраснела.
В “Новостях” ее всегда звали просто Ляля.
– Ляль, это вы готовили?
– Я, Алексей Владимирович, а что?
– Да то, что чепуха страшная, вот что!
Ляля поднялась со своего стула, прижала к груди полные руки и перекинула за плечо косу. У нее была коса, как из сказки про сестрицу Аленушку.
– Алексей Владимирович, но вы же знаете, какая сложная ситуация вокруг театра и как там все трудно и запутанно! Говорить более конкретно нельзя, мы можем людей задеть или оскорбить! А они такие ранимые, и Большой театр…
– Вот я, – сказал Бахрушин и сверкнул на Лялю стеклами очков, – тоже очень ранимый, но более конкретный! И до появления этой… как ее… которая контракт не подписывает, там были сплошные скандалы, в Большом театре! Теперь еще один скандальчик! Правильно? Именно в этом был космический смысл сюжета?! Больше нам нечего сказать зрителям потому, что мы сами ничего не знаем?! Ляля, вы тридцать лет на телевидении, что я вам объясняю! Это вы мне должны объяснять, как сюжеты делают!
Стеклянная дверь приоткрылась, и вошла Храброва, без каблуков и грима, в джинсах, черном свитере и лакированных ботинках. Ники, увлекшись разбором полетов, чуть было не пропустил ее.
Она вошла и хотела за спинами шмыгнуть в последние ряды, но Бахрушин заметил ее.
– Алина, я начал с сюжетов, потом и до тебя дойдем.
– А можно я пока сяду, Алексей Владимирович? – тоном девочки-отличницы, опоздавшей на урок из-за спасения на водах старичка-инвалида, спросила она, и все засмеялись.
Бахрушин тоже улыбнулся.
Лучше бы не улыбался. Все моментально опустили глаза, как будто самое интересное происходило как раз на полу.
– Некуда садиться, Храброва. Не будете в следующий раз опаздывать.
– Есть место, Леш, – встрял Ники. – Вот, пожалуйста.
Алина оглянулась, ища глазами это самое место, обнаружила Ники, и у нее стало странное выражение лица. Переступая через чьи-то ноги, она добралась до свободного стула рядом с ним, села и сказала тихо:
– Большое вам спасибо.
Он кивнул, не глядя на нее.
Без “сделанного” лица она казалась лет на десять моложе, и у нее была светлая кожа, и пахло от нее изумительно. И кто-то посмел написать ей, что она сука, перед самым эфиром, и она от страха свалилась под стол и не могла оттуда выбраться!
Разве можно после всего этого еще и смотреть на нее!..
– А вот этот Лондон в финале зачем? – продолжал Бахрушин. – Вся страна должна знать, что вообще-то она в Лондоне живет, а здесь у нее просто хобби в виде Большого театра? А Тургенев так расстроился, что тем же вечером уехал в Баден-Баден?
Ляля затрепетала и перекинула косу обратно.
– Ну, хорошая же девочка, – сказала она жалобно. – Хорошая, Алексей Владимирович!
– Да шут с ней, с девочкой! – Бахрушин достал сигарету, закурил и поморщился. – Мы же не девочек показываем, а новости! А это не новость, Ляля, а… тухлый огурец, и вы это понимаете так же, как и я!
Губы у Кушнеревой странно подвинулись, подбородок вздрогнул, и глаза налились слезами. Алексей Бахрушин никогда не позволял себе ничего такого, особенно во время публичного “разбора полетов”!
Пожилая редакторша Тамара Степановна посмотрела на шефа так, что все решили, будто сейчас у него из макушки должен немедленно повалить дым, сунула Ляле платок и, сильно перегнувшись вбок, зашарила по карманам – искала валидол.
– Да, и к режиссеру вопрос! Там был адвокат, в этом сюжете. Кстати, единственный, кто смог хоть что-то внятное сказать. Почему он был без титров?! Из чего я должен сделать вывод, что это адвокат?! Из того, что у него усы?! Было полное впечатление, что это и есть директор театра, а потом, когда появился второй с титрами, что это он директор, я совсем запутался! Что, черт возьми, мы все тут делаем? Резвимся на лужайке? Развлекаем сами себя, как можем?! А можем плохо?!
Храброва рядом с Ники глубоко вздохнула, как перед прыжком в воду, и он все-таки посмотрел на нее.
У нее было серьезное лицо, и она, как в школе, подняла вверх руку.
– Можно я скажу, Алексей Владимирович?
Бахрушин мрачно посмотрел на нее.
– А потом я, – неожиданно предложил Ники. – Можно потом я скажу?
Бахрушин молчал.
Конечно, они знали. Все до единого. Ему было бы легче, если бы никто не знал.
Из-за того, что всем все известно, ему приходилось изо всех сил делать вид. Этот гребаный вид давался ему с каждым днем все труднее.
Он делал вид, что слушает на совещаниях. Делал вид, что работает, что ему есть дело до программы, вот как сегодня. Он пытался сделать вид, что такой же, как всегда, и у него это получалось плохо, плохо!..
Он не принял Беляева, который, едва прилетев, примчался в его приемную и торчал там два часа, не веря, что Бахрушин его так и не примет! Он не счел нужным принять. Перед Ники невозможно было играть, потому что тот оказался единственной и последней надеждой – именно он мог что-то видеть, слышать, знать! Именно он мог что-то рассказать такое, из чего хоть стало бы понятно, где искать!
Он притворялся, что верит Добрынину, который говорил: “Правда, делается все возможное, Леша”.
Он притворялся – перед самим собой! – что все еще, может быть, обойдется.
На это уходили все силы, он весь словно покрылся открытыми язвами – где ни дотронешься, больно. Он не принимал сочувствия, потому что боялся, что не справится с ним. Он не отвечал на вопросы, потому что правда, не знал, чем это может кончиться – мордобоем, членовредительством, буйным помешательством.
Всю жизнь он боялся, что такое случится, и оно случилось, и оказалось в сто раз хуже того, чего он боялся.
А эти, которые знали… Все время они пытались как-то помочь ему, “войти в положение”, простить за резкость, взять на себя, сделать за него, вот как сейчас Храброва!
Он бы отдал все на свете, чтобы они не относились к нему с… “человечностью и пониманием”! Он был бы рад, если бы ему удалось насмерть с кем-нибудь поругаться, чтобы ему наговорили дерзостей или гадостей, хамили и злили, задевали!.. Потому что именно на злость и ненависть он сейчас только и был способен!
А перед ним постно опускали глаза, кивали и поддакивали – беда у человека, мы же понимаем, что мы, не люди, сами-то!..
Он молчал, и Храброва поднялась со своего места.
– Можно мне сказать, Алеша?
– Ну, говори, – разрешил он.
Она в центр комнаты не пошла, осталась как-то сбоку – впрочем, ей не надо было никуда выходить.
Центр непременно перемещался именно в то место, где она стояла.
– Дело не в этом сюжете, – начала она быстро. – На самом деле сюжет не такой уж плохой, правда, Ляля!
– Спасибо, Алиночка…
– Сюжет – чушь собачья, – перебил Бахрушин, но Храброва не дала ему затеять перепалку.
– Плохо то, что мы делаем очень скучную программу.
– Точно, – сказал режиссер на ухо оператору.
– Это не программа “Двери”, – резко сказал Зданович. – Какое тебе веселье, Алина?! У нас новости! Президент подписал, президент принял или не принял.
Принял одного за другого, как в анекдоте. Что нам, клипов, что ли, в программу навставлять?!
– Костя. – Она даже руку сжала в кулак, Ники было видно, а остальным, за спинами, нет. – При чем тут клипы?! Здесь все знают, как делается информация, правда? Мы получаем три сотни сообщений и выбираем десяток, правильно? Ну, это не считая “паркета”.
– “Паркет” – самая скукотень и есть, – не выдержал режиссер. – Как начинается, так моя теща непременно в ванную отбывает. И сидит там, пока до погоды не доходит!