торой я был бы блистающим склепом. Но я находил лишь какие-то отдельные слова, нацарапанные булавкой на штукатурке, выражения любви или возмущения, а чаще — покорности судьбе: «Жожо де ла Бастож всегда будет любить свою женушку». «Мое сердце к такой-то матери, мой елдак — шлюхам, мою голову — Дейблеру». Эти наскальные надписи почти всегда являются обращением к женщине или просто стишками, которые известны всем блатным во Франции:
Уголь станет белым-белым,
Белым снегом сажа станет,
Но никогда родной тюряге
Не изменит моя память.
Ах, эти свирели Пана! Они отмечают прошедшие дни!
И наконец: удивительная надпись, выбитая на мраморе под козырьком парадного подъезда: «Тюрьма основана 17 марта 1900 года»; она вызывает в моем воображении кортеж, состоящий из важных чинов, которые торжественно приводят сюда первого заключенного.
Дивина: «Сердце на ладони, а ладонь дырявая, а рука в мешке, мешок закрыт, и сердце мое попалось».
Доброта Дивины. Она полностью и без оглядки доверяла мужчинам с правильными и резкими чертами лица, и густыми, прядью падающими на лоб волосами, и казалось, это доверие согласуется с тем влиянием, которое такие мужчины оказывали на Дивину. Она, с ее живым критическим умом, часто оказывалась обманутой. Она поняла это, вдруг или постепенно, и захотела изменить свое поведение, и интеллектуальный скептицизм в борьбе с сентиментальной услужливостью победил и утвердился в ней. Но ее продолжают обманывать, так как теперь в ней пробудилась всепоглощающая страсть к молодым мужчинам, она чувствует к ним неотвратимое притяжение. Она принимает их признания в любви с иронией в улыбке или в словах, за которой проступают и плохо скрытая слабость (как слабость педерастов перед бугром на штанах Горги), и все ее усилия устоять перед их чувственной красотой (их неприступностью), между тем как они всегда отвечают ей такой же, но только жестокой улыбочкой, как будто вылетев между зубов Дивины, она отскочила от их более острых, более холодных и оттого — более красивых зубов.
Чтобы наказать себя за злобу на злых, Дивина отказывается от своих намерений и начинает унижаться перед сутенерами, а они ничего не понимают. Ее доброта доходит порой до щепетильности. Однажды в полицейском фургоне по дороге из суда, куда Дивина попадала частенько, особенно за кокаин, она спрашивает соседа-старичка:
— Сколько дали? Он отвечает:
— Трояк. А тебе?
Она, получив только два месяца, отвечает:
— И мне трояк.
14 июля. Повсюду сине-бело-красное. Дивина же одевается в другие цвета из любезности к ним, всеми позабытым.
Дивина и Миньон. По-моему, это пара идеальных любовников. Из своей зловонной дыры, из-под шероховатой шерсти одеяла, с носом, мокрым от пота, и вытаращенными глазами, оставшись наедине с ними, я смотрю на них.
Миньон — великан, он стоит, чуть согнув и расставив ноги в небесно-голубых штанах с напуском, ноги его закрывают половину земного шара. Он дрочит. Так мощно и так уверенно, что анусы и влагалища надеваются на его член, как кольца на палец. Он дрочит. Так мощно и уверенно, что его мужественность, отмеченная небесами, обретает проникающую силу батальонов белокурых воинов, которые оседлал[21] нас 14 июля 1940 года; они шли неспешно, серьезно, глядя прямо перед собой, печатая шаг в пыли под солнцем. Но они могут служить лишь для изображения Миньона, изогнувшегося и напряженного. Их гранит не дает им возможности стать «котами» очарованными.
Я закрываю глаза. Дивина: это тысяча соблазнительных форм, вышедших из моих глаз, рта, локтей, колен, не знаю, откуда еще. Они говорят мне: «Жан! Как я рада, что живу в Дивине и вместе с Миньоном!»
Я закрываю глаза. Дивина и Миньон. Для Миньона Дивина — это лишь предлог, случай. Когда ему случалось думать о ней, он пожимал плечами, как бы пытаясь стряхнуть с себя эти мысли, как если бы его мысли были когтистыми драконами, вцепившимися ему в спину. Но для Дивины Миньон — это все. Она ухаживает за членом Миньона. Она щедро и нежно ласкает его, прибегая к сравнениям, которые, находясь в игривом настроении, используют приличные люди, типа «маленький, малыш в колыбельке, Иисус в яслях, тепленький твой братик», не произносимые ею, тем не менее приобретают свое прямое значение. Ее чувствам они подходят буквально. Член Миньона для нее — это весь Миньон, чистый предмет ее роскоши, предмет ее чистой роскоши. Если Дивина и соглашается видеть в своем мужчине что-то, кроме теплого фиолетового члена, то это значит, что она может проследить его продолжение до самого ануса и обнаружить, что он продолжается и простирается на все остальное тело, что он это и есть возбужденное тело Миньона, оканчивающееся бледным изможденным лицом, с глазами, носом, ртом, ввалившимися щеками, вьющимися волосами, капельками пота на лбу.
Я закрываю глаза под моим занюханным одеялом. Чуть расстегнув штаны, Дивина завершила таинственный ритуал ухода за своим мужчиной. Украшены лентами волосы и член, цветы продеты в петли пуговиц на ширинке (в таком наряде Миньон выходит по вечерам вместе с ней). Вывод: для Дивины Миньон есть не что иное, как великолепное представительство на земле, осязаемый образ или даже — символ существа (может быть, Бога) или идеи, оставшейся на небе. Они не общаются. Дивину можно сравнить с Марией-Антуанеттой, которой в заключении, если верить моему учебнику истории Франции, волей-неволей пришлось выучить арго, употреблявшееся тогда, в XVIII веке. Бедная милая королева!
Когда Дивина визжит: «Они приволокли меня в суд!», сразу представляешь себе пожилую графиню Соланж в старинном платье с кружевным треном, которую на коленях за связанные вместе руки солдаты тянут по каменным плитам дворца Правосудия.
— Я умираю от любви, — говорит она. Жизнь в ней замирала, но жизнь вокруг нее продолжалась, ей казалось, что она идет навстречу потоку времени и, безумно пугаясь мысли о том, что при такой скорости она дойдет до начала, до Первопричины, она, наконец, начинала делать движения, которые возобновляли биение ее сердца.
И еще о доброте этой безумицы. Она задает вопрос молодому убийце, с которым мы познакомимся позже (Нотр-Дам-де-Флер). Этот вопрос, без всякого на то умысла, причиняет убийце такое страдание, что лицо его мгновенно искажает гримаса. И сразу бросаясь вслед за причиненной ею болью, чтобы догнать и остановить ее, заикаясь и захлебываясь слюной, которая от переживания становится похожей на слезы, она кричит:
— Нет, нет, это я!
Подруга семьи — самая безумная из всех, кого я там знал, — Мимоза II. Мимоза Великая, Первая, сейчас живет на содержании у одного старика. У нее вилла в Сен-Клу. Она любила Мимозу II, когда та была еще мальчишкой-молочником, и потому оставила ей свое имя. Мимоза II, ничего не поделать, красавицей не была. Дивина пригласила ее к себе на чай. Та пришла к пяти часам. Они с Дивиной поцеловали друг друга в щечку, очень стараясь, чтобы их тела не соприкоснулись. Миньону же она по-мужски пожала руку; и вот она уже сидит на диване, рядом с лежащей Дивиной. Миньон готовит чай, у него свои причуды.
— Как мило, что ты пришла, Мимо, мы так редко видимся.
— Дорогая, это не моя вина. Поверь, я обожаю твое гнездышко. Оно напоминает мне дом сельского священника с видом на парк. Как должно быть приятно иметь в соседях мертвецов!
Действительно, вид из окна был прекрасен. Иногда кладбище освещала луна. Ночью в лунном сиянии оно казалось Дивине, лежащей в постели, светлым и глубоким. Свет был таким сильным, что под травой могил и под мрамором хорошо различалось призрачное шевеление мертвецов. Вид этого кладбища в окаймлении оконной рамы напоминал светлый глаз, мерцающий в красивом разрезе век, или еще лучше: голубой стеклянный глаз, какими бывают глаза светловолосых слепых, лежащий на ладони негра. Оно плыло в танце, вернее ветер качал траву и кипарисы. Оно танцевало, оно было музыкально, тело его шевелилось, как тело медузы. Кладбище вошло в душу Дивины, подобно тому, как некоторые фразы входят в текст: буква — сюда, буква — туда. Кладбище было с ней повсюду: и в кафе, и на бульваре, и в тюрьме, и под одеялом, и в уборной. Или даже, если хотите, жило в ней подобно тому, как в Миньоне жил верный и послушный пес, порой придавая взгляду сутенера кротость и грусть собачьих глаз.
Мимоза высовывается из окна, в оконный проем Усопших и, вытянув палец, ищет могилу. Отыскав, вопит:
— А! Мерзавка и потаскуха, наконец-то ты сдохла! Вот она ты, лежишь под холодным камнем, а я хожу по коврам, шлюха!
— Ты что, обалдела? — сказал Миньон, и ругательство чуть было не сорвалось с его губ.
— А я, Миньон, может быть, свихнулась от любви к тебе, ужасный Миньон! Но там в могиле — Шарлотта. Шарлотта там!
Мы рассмеялись, потому что знали, что Шарлотта — это ее дедушка, он похоронен в глубине кладбища, на участке, купленном в вечное пользование.
— Как поживает Луиза? (отец Мимозы). И Люси? (мать) — спросила Дивина.
— Ах, Дивина, не спрашивай, они превосходно себя чувствуют. Они-то не сдохнут, прошмандовки! Негодяйки!
Миньон любил послушать педерастов. Особенно ему нравилось, как они наедине рассказывают ему о себе. Заваривая чай, он слушал, улыбка не сходила с его губ. Улыбка Миньона никогда не бывала застывшей. Постоянное беспокойство, казалось, заставляло его щуриться. Больше обыкновенного он беспокоился сегодня; вечером он должен будет бросить Дивину. Поэтому Мимоза кажется ему сейчас ужасной, прямо-таки волчицей. Дивина ничего не знает о том, что ее ждет. Лишь потом она вдруг поймет, что ее бросили и почему такой злобной была Мимоза. Они ловко провернули это дело. Роже, мужчина Мимозы, уехал в Грив.
— Она отправилась воевать, эта Роже. Она вообразила себя амазонкой.
Так однажды Мимоза сказала Миньону, и тот, шутя, предложил ей заменить Роже. Ну, она и согласилась.
Наши семьи, законы нашего Дома не похожи на ваши. Здесь любят без любви. Любовь не носит сакраментального характера. Педерасты в высшей степени безнравственны. Не моргнув глазом, после шести лет союза, не считая себя связанным и не думая о том, что поступает дурно и причиняет зло, Миньон решил бросить Дивину. Без угрызений совести, лишь немного беспокоясь, как бы Дивина не отказалась с ним видеться.