Богоматерь цветов — страница 35 из 47

твии своих приятелей. Он был обидчив. Стрелы Дивины наткнулись на гранит. Она искала ссор и, естественно, нашла их. Однажды она застала его на месте преступления худшего, чем эгоизм. Они были в мансарде. Дивина еще не вставала. Накануне Нотр-Дам купил пачку «Кравен». Проснувшись, он поискал пачку: в ней оставались только две сигареты. Одну он протянул Горги, вторую оставил себе и прикурил. Дивина не спала, но не открывала глаз, притворяясь спящей. «Посмотрим, что они будут делать», — подумала она. Лгунья прекрасно знала, что это было предлогом, который послужит ей, чтобы не показаться задетой, если при распределении про нее забудут, и который позволит ей сохранить достоинство. Ее шокировала любая мелочь: она, в молодости обладавшая наглостью, от которой содрогались бармены, краснела — и чувствовала, что краснеет — из-за сущего пустяка, напоминавшего, самой хрупкостью символа, те состояния, в которых она действительно могла почувствовать себя униженной. Легкое потрясение — и чем легче, тем ужаснее отбрасывало ее во времена нищеты. Удивительно, что с возрастом чувствительность Дивины возрастала, тогда как принято считать, что с течением жизни кожа грубеет. Ей в самом деле больше не стыдно было быть пидовкой, торгующей собой. В случае надобности она гордилась бы тем, что она — та самая пидовка, в девять отверстий которой вытекает сперма. Оскорбления женщин и мужчин тоже были ей безразличны. (До каких пор?) Но она потеряла контроль над собой, густо покраснела и, чтобы прийти в себя, чуть было не устроила скандал. Она цеплялась за свое достоинство. Закрыв глаза, она представляла, как Сек и Нотр-Дам корчат гримасы, извиняясь за то, что не учли ее, когда Нотр-Дам имел неосторожность вслух высказать это соображение (которое привело в отчаяние Дивину, скрывшуюся в темной норе закрытых глаз), соображение, которое подчеркивало и доказывало, что произошел долгий и сложный обмен знаками по ее поводу: «Здесь только две сигареты». Она это хорошо знала. Она услышала, как чиркнула спичка. «Все-таки они не собирались делить одну на двоих». И ответила себе: «Ну да, он должен был поделиться (он — это Нотр-Дам) или даже не брать сигарету себе, а оставить ее мне». С этой сцены начался период, когда она стала отказываться от того, что ей предлагали Сек и Нотр-Дам. Однажды Нотр-Дам притащил коробку конфет. Вот сцена. Нотр-Дам — Дивине:

— Хочешь конфетку? (Дивина заметила, что он уже закрывал коробку. Она сказала:

— Нет, спасибо.

Через несколько секунд Дивина добавила:

— Ты ничего не даешь от чистого сердца.

— Нет, я от сердца; если бы я не хотел, я бы не предлагал. Я никогда не предлагаю дважды, если не хочу.

Дивина подумала с еще большим стыдом:

«Никогда и ничего он не предлагал мне дважды». Теперь она стала выходить из дома только одна. Эта привычка имела лишь одно следствие: еще более тесное сближение негра и убийцы. Следующей была фаза бурных упреков. Дивина больше не могла сдерживать себя. Гнев, словно скорость, придавал ее уму обостренную ясность. Она во всем находила умысел. Или, может, Нотр-Дам подчинялся, сам того не зная, игре, которую она заказывала и вела ее к одиночеству и, еще дальше, к отчаянию? Она поносила Нотр-Дама на чем свет стоит. Он был скрытен, как глупцы, не умеющие лгать. Пойманный в ловушку, он иногда краснел, его лицо вытягивалось в буквальном смысле слова, потому что складки у рта напрягали его и тянули вниз. Он выглядел жалким. Он не знал, что ответить, и мог только улыбаться. Эта улыбка, при всей ее неестественности, расправляла его черты, поднимала настроение. В каком-то смысле можно сказать, что он проходил, раздираясь, как солнечный луч сквозь терновник, сквозь куст ругательств, но, выходя из них, умел показаться невредимым, даже без единой царапины. Тогда Дивина, разъяренная, стала преследовать его своими колкостями. Она становилась безжалостной, какой умела быть, когда преследовала. В конечном счете ее стрелы причиняли мало вреда Нотр-Даму — мы сказали, почему, — и если иногда, находя более уязвимое место, острие входило в него, то Дивина загоняла стрелу до самого оперения, которое она покрывала заживляющим бальзамом. В то же время она опасалась ярости раненого Нотр-Дама и упрекала себя в том, что выказала слишком много горечи, так как думала, (впрочем, напрасно), что Нотр-Дам будет этому рад. К каждому своему отравленному замечанию она добавляла мягкого целебного средства. Поскольку Нотр-Дама всегда занимало только добро, которого ему желали — потому он и слыл доверчивым и беззлобным, — или, может быть, еще из-за того, что, ухватывая лишь окончание каждой фразы, он судил по этому окончанию и Думал, что оно венчало длинный комплимент. Нотр-Дам словно зачаровывал усилия, которые прилагала Дивина, чтобы поиздеваться над ним, но, сам того не подозревая, он оказывался пронзен вредоносными стрелами. Нотр-Дам был счастлив, вопреки Дивине и благодаря ей. Когда однажды он сделал это унизительное признание (что его обобрал и бросил Маркетти), Дивина держала руку Нотр-Дам-де-Флера. Хотя она была взволнована до такой степени, что у нее перехватывало горло, она продолжала мило улыбаться, чтобы они оба не растрогались до отчаяния, которое продлилось бы, конечно, лишь несколько минут, но оставило бы в них отпечаток на всю жизнь, и чтобы Нотр-Дам не растворился в этом унижении. Та же сладкая нежность тронула меня до слез, когда:

— Как тебя зовут? — спросил меня метрдотель.

— Жан, и когда он должен был в первый раз позвать меня в контору, он закричал: «Жан!» Так приятно было услышать свое имя. И я почувствовал себя в лоне семьи, вновь обретенной благодаря нежности слуг и хозяев. Сегодня я признаюсь вам: я никогда не ощущал ничего, кроме видимости горячих ласк, нечто вроде глубоко нежного взгляда, который, будучи адресован какому-нибудь красивому молодому существу, стоящему позади меня, проходил сквозь меня и меня потрясал. Горги почти никогда не думал, или скрывал, что думает. Он спокойно прогуливался под выкриками Дивины, заботясь только о своем белье. Однажды все-таки эта близость с Нотр-Дамом, порожденная ревностью Дивины, заставила негра сказать:

— Идем в кино, у меня есть билеты. Потом он спохватился:

— Какой же я дурак, мне всегда кажется, что нас только двое.

Для Дивины это было уже слишком, и она решила покончить с этим. Но с кем? Она знала, что Секу нравилось такая счастливая жизнь, у него был кров, пища, дружба, и боязливая Дивина опасалась его гнева: он, конечно, не ушел бы из мансарды, не отомстив. К тому же она снова — после некоторой паузы стала предпочитать безмерную мужественность, и в этом отношении Сек ее удовлетворял. Пожертвовать Нотр-Дамом? Но как? И что скажет Горги? Ей поможет Мимоза, которую она встретила на улице. Мимоза, старая дама:

— Я видела ее! Ба-Бе-Би-Бо-Бу, я люблю твою Нотр-Дам. Всегда такая свежая, всегда такая Божественная. Это она настоящая Дивина.

— Она тебе нравится? (Между собой педики говорили о своих друзьях в женском роде). Ты хочешь ее?

— Что я слышу! Она больше тебя не хочет, моя милая старушка?

— Нотр-Дам мне осточертела. Во-первых, она глупа, к тому же она мне кажется размазней.

— Тебе больше не удается даже возбудить ее! Дивина подумала: «Я тебя проучу, шлюха».

— Ну что, ты и вправду оставляешь ее мне?

— Тебе нужно только взять ее. Если сможешь. Одновременно она надеялась, что Нотр-Дам не поддастся:

— Ты знаешь, что она тебя ненавидит.

— Да-да-да. Да-да-да. Сначала меня ненавидят, а потом меня обожают. Но послушай, Дивина, мы можем быть подругами. Я хотела бы позволить себе Нотр-Дам. Оставь ее мне. Услуга за услугу, моя миленькая. Можешь во мне не сомневаться.

— О, Мимо, ты не представляешь, как я тебя знаю. Я доверяю тебе, моя-Вея.

— Вот именно. Послушай-ка, я тебя уверяю, я, в сущности, хорошая девочка. Приведи ее с собой как-нибудь вечерком.

— А Роже, твой мужчина?

— Она отправляется в армию. Что ты! Там, с офицершами, она забудет меня. Ах! Я буду Вся-Вдовушка! И вот я беру Нотр-Дам и оставляю ее при себе. У тебя есть две. У тебя есть все!..

— Ну, хорошо, я поговорю с ней об этом. Заходи к нам часов в пять, выпьешь чаю.

— Какая же ты добрая девочка, Дивина, как же я тебя обнимаю. Ты же еще такая миленькая, знаешь. Немножечко помятая, очень миленько помятая, и такая добрая.

Было около двух часов дня; они шли, сцепившись мизинцами, согнутыми в крючок. Чуть позже Дивина встретила Горги и Нотр-Дама вместе. Она дождалась, когда негр, уже не отходивший от Нотр-Дама ни на шаг, пошел в туалет. Вот как Дивина подготовила Нотр-Дама:

— Слушай, Дани, хочешь заработать сто монет?

— А в чем дело?

— Вот в чем. Мимоза хотела бы поспать с тобой часок-другой. Роже идет в армию, она остается одна.

— Ну, сотни мало. Если цену назначала ты, то плохо старалась.

Он ухмыльнулся. А Дивина:

— Цену назначала не я. Послушай-ка, иди с ней, и все устроится, Мимоза не жмотиться, если мальчик ей нравится. Ты, конечно, поступай, как хочешь. Я тебе говорю, а ты как хочешь. Во всяком случае она зайдет к нам часов в пять. Нужно только избавиться от Горги, понимаешь, чтобы чувствовать себя свободнее.

— Мы будем трахаться в мансарде вместе с тобой?

— О, да нет же, ты пойдешь к ней. У тебя будет время поговорить. Но только не прихвати у нее ничего, прошу тебя, не надо: могут возникнуть сложности.

— А! Там есть, что стащить? Можешь успокоиться: я не беру у приятелей.

— Постарайся протянуть подольше, будь мужчиной.

Дивина умышленно и ловко навела на мысль о воровстве. Это был надежный способ раздразнить Дани. А Горги? Когда он вернулся, Нотр-Дам поставил его обо всем в известность.

— Нужно сходить, Дани.

Негр не видел ничего, кроме сотни франков. Неожиданно в его голове возникло подозрение; до сих пор он считал, что деньги, которые водились у Нотр-Дама, тот имел от своих клиентов; разборчивость, которую он обнаружил в нем сегодня, заставила его заподозрить что-то другое. Он хотел узнать, что именно, но убийца выскальзывал, как уж. Нотр-Дам вернулся к торговле кокаином. В маленьком баре на улице Элизе-де-Бо-Зар, исполненном в стиле тюремной камеры, он раз в четыре дня встречался с Маркетти, который без гроша вернулся в Париж и теперь снабжал его наркотиками. Они