— Пойдем. Вот твое удостоверение и пистолет. Разобрались…
Я хотел было зайти к майору и от души поблагодарить его за службу, но Леонид сказал, что майор и капитан сменились.
Поздно вечером мы возвратились в свою теплушку. В ней было холодно и темно. Кое-кто лежал на нарах, другие разошлись кто куда. Мы нашли свой обед и ужин и принялись за давно остывшие суп и кашу. Леонид тут же достал из кармана пол-литра спирта, который ему дали врачи в поликлинике. Разлили понемногу в кружки.
— Ты меня извини, — сказал Леонид. — Все из-за меня…
— Ладно. Ты много мне налил. Я без воды не могу.
— Суп холодный вместо воды. Давай…
В нос ударил запах, заставивший закрыть глаза. Перекосилось лицо. В голове зашумело. Все неприятности дня как-то сразу отодвинулись на задний план. Леонид тихо рассказывал о том, как встретился с сестрой.
— Обступили меня в белых халатах, а я такой замусоленный в своей овчине, что хоть сквозь пол провались. Одним словом, чувствовал я себя скованно. Сестра поняла. Провела в другую комнату, там я снял полушубок и надел белоснежный халат. После этого можно было отвечать на все вопросы. Одна миловидная врачиха лет тридцати все хотела знать: ходил ли я в атаку и какое при этом испытывал чувство, о чем я думал в самый критический момент. Она смотрела на меня так открыто и так понятно, что я, кажется, краснел и терялся под ее взглядом. А когда я рассказал, как меня, раненного, капитан заманивал в повара и как я готовил завтрак — все пришли в ужас и заспорили о гангрене. Глазастая врачиха тут же предложила осмотреть место ранения, сделать рентгеновские снимки и еще что-то, но я решительно отказался. Из-за разговоров и расспросов я толком и с сестрой не поговорил. Начало темнеть, объяснил, что вынужден торопиться, так как ты в заложниках. Собирались, брат, все ехать на выручку! — Леонид немного захмелел. — Понимаешь, вот врачи говорили о своей работе, а до меня не доходило. Я не воспринимал их занятие серьезным делом. У меня никак не укладывалось в голове, что они сейчас лечат людей от насморка, пломбируют зубы, отпускают какие-то процедуры… Оказывается, и в наше время некоторые люди с насморком идут в поликлинику. Я этого не могу понять!
— Почему?
— У тебя был насморк на передовой?
— Нет.
— У меня тоже. Ты же шел километров двадцать в валенках по раскисшей мартовской дороге!..
— Шел. Но насморка не было. А если бы и потекло из носа, то в медсанбат все равно бы не пошел. Раненые с поля боя не уходят, а то с насморком…
— Знаю. Мы отвыкли с тобою. Может, выпьем еще за тех, кто, истекая кровью, не торопится в госпиталь?
— Хватит.
— Не буду. Да, чуть не забыл, — оживился Леонид. — При прощании Людмила Евгеньевна, та глазастая врачиха, сумела незаметно в мою рукавицу сунуть записочку со своим адресом. Вот возьми, — сказал Леонид. — Отдаю тебе. Напиши ей. Ах, какая она…
— На тебя смотрели, тебе дали, а я тут при чем? Нет уж, товарищ старший лейтенант, пиши сам.
— У меня есть кому писать…
— Ну ладно, время позднее, ложимся. Утром поговорим.
— Может, все же напишешь? Сейчас все пишут. А война спишет, — продолжал уговаривать меня Леонид, подогретый парами спирта. — Могу сообщить некоторые подробности. У нее ангельский голосок, с малиновым звоном, как у колокольчика под дугой. Заслушаешься… Любит цветы. Колокольчики… И сама она, как колокольчик. А прическа такая — не берусь описывать, у меня не хватит слов.
— Спать, спать, спать…
На своем вещмешке, который служил подушкой, что бы в нем ни находилось, я обнаружил письмо. Леонид чиркнул зажигалкой. По каракулям, выведенным на треугольнике, я сразу понял, что письмо от дядьки. Сказал об этом Леониду.
— Это от того, который все советует, как надо воевать?
— От него.
— Подождет со своими советами до утра.
Утром я прочел письмо. Дядька сообщал, что погиб его младший брат, а мой дядя Василий, служивший подводником на Северном флоте. Погиб он еще летом, а извещение пришло только в марте. Это была первая потеря близкого мне человека на войне. Василий был немного старше меня и поэтому запрещал называть себя дядей. Не верилось, что его больше нет, Невольно представлялась картина, как раненый человек тонет в морской пучине. Сколько я ни крепился, но слезы все же выступили на глазах. Леонид спросил:
— Случилось что-нибудь?
Я отдал ему письмо, а сам спрыгнул на подмерзшую у теплушки шершавую ледяную корку и пошел вдоль состава. Кончились вагоны, вокруг ни души. Я шел по шпалам все дальше и дальше от эшелона. Порывистый мартовский ветерок, еще колючий, обдувал слезы на лице. Я их не вытирал, чувствовал их соленый привкус на губах. В душе скопилось, по-видимому, слишком много такого… потому я и не выдержал. Впереди, как в тумане, где-то смыкались две нитки убегающих вдаль рельсов. Мне хотелось, чтобы этот железнодорожный путь был бесконечным, а я бы шел и шел в этот туман.
Далеко от эшелона меня догнал Леонид.
— Тебя искали на дежурство по эшелону, Я за тебя отдежурю. Пойдем. Не расстраивайся. Война…
19
Большое село на Рязанщине, где переформировывался наш стрелковый полк, осталось далеко в тылу. Дивизия, пополненная людьми и вооружением, вошла в состав Степного фронта, и уже несколько дней полки подтягивались ближе к передовой. Мы шли по проселкам Рязанской, Тульской и Орловской областей.
Местность здесь была открытой — не то, что Приильменье с его дремучими лесами. Днем батальоны отсиживались в небольших рощах и балках с мелким кустарником, а ночью переход километров двадцать пять, а то и тридцать.
— Суворовские чудо-богатыри по семьдесят верст давали с полной выкладкой, — любил повторять командир полка, объезжая на своем красивом коне батальоны на марше, — а тут всего ничего — тридцать километров… Если будут отстающие, берите и несите на носилках, но чтобы пришли все.
— Есть!
Солдату с тяжелым грузом на плечах идти трудно. Карабин, противогаз, лопатка, вещмешок, труба, плита или двунога от миномета — такая выкладка. Трудно еще и потому, что солдат не знает, сколько идти, куда он идет и что его ожидает впереди. Чаще всего не отдых, а рытье огневых позиций в полный профиль и караул. Но долг солдата идти, не отставать, не растерять снаряжение, строго соблюдать маскировку и самое главное — быть готовым в любую минуту к бою. Все, что несет он на себе, прижимает его к земле, а солдат должен идти без остановки, пока не будет команды на привал. Ко всему этому ночью на марше тянет в сон. Особенно к утру. И солдаты умудряются спать на ходу.
Ночь выдалась тихая, темная. Рота растянулась на заросшей мелкой травой проселочной дороге. Давно по ней никто не ходил и не ездил. Где-то далеко над горизонтом вспыхивали зарницы, в траве светилось множество светлячков. В мокрых от пота гимнастерках давала о себе знать ночная прохлада. Позади был уже не один привал, но идти еще далеко. Солдаты шли молча. Наконец, послышалась от головы колонны команда:
— Привал!..
Сразу же затих топот сапог, все валились на землю и мгновенно засыпали лежа и сидя. У кого была махорка, тайком закуривали. А у кого не было, подходили к счастливчику и заказывали оставить на одну-две затяжки, ждали свой черед на часть толстой цигарки.
Блаженство привала длится считанные минуты. Трудно потом вставать, взваливать на себя тяжелую ребристую минометную плиту или ствол и становиться в строй. На привале я не садился, хотя тоже устал. Обходил всех, подбадривал отстававших. Мне хотелось, чтобы бойцы видели меня, знали, что я не новичок, и прониклись доверием к тому, кто будет ими командовать в бою. Меня беспокоило то, что в роте я был, наверное, самым молодым по возрасту.
— Подъем! Шагом марш!..
И снова в ночной тишине на проселке слышатся топот солдатских сапог да редкие команды:
— Подтянись! Не отставать!
Сзади, на отделении постукивали колеса ротных повозок, доверху нагруженных минами. Одного солдата надо было посадить на повозку. Он выбился из сил и, кажется, идти больше не мог, но куда его посадить. На повозке нет места.
Все исступленно идут. Идут и те, которым каждый шаг достается с крайним напряжением физических и духовных сил, но молчат. Я вижу их. Для них сейчас все безразлично. Главное — дойти до привала, как-нибудь доковылять, донести снаряжение, а дальше видно будет.
Мне хочется спать, но я креплюсь. Иду то впереди, то сзади, подбадриваю отстающих, иду с ними рядом, пытаясь их поддержать. Когда переходили через ручей, я умылся. Вода была теплой, и ее освежающего воздействия хватило ненадолго. Под утро все упорно молчат. Все переговорено с вечера, когда марш только начинался. Я остановился и пропустил мимо себя всю роту. До привала было еще далеко. Солдат, несший двуногу-лафет миномета, за которым я все время следил, отставал все больше. Он был из недавнего пополнения. Острые сошники двуноги приходились ему чуть ли не до пяток.
Отстал он от роты метров на двести. Я поравнялся с ним.
— Давай помогу.
— Нет, — ответил он тихо.
— Снимай.
Нас догнали ротные повозки. Подъехал верховой.
— Что остановились? — услышал я знакомый голос помощника начальника штаба полка, старшего лейтенанта Акишкина.
— Поезжай. Разберемся.
Акишкин стоял над нами.
— Ну, что стоишь? — спросил я старшего лейтенанта так, что у него сразу отпала охота вмешиваться в наши ротные дела. — Поезжай!..
Как только Акишкин отъехал, старшина послал ему вдогонку кучу чертей, за что получил от меня выговор. В общем-то старшина был прав, Акишкина часто подмывало на марше разъезжать на своем коне и покрикивать на всех сверху. Каждый раз это раздражало тех, кто шел пешком и нес на себе тяжесть.
— Возьмите двуногу у него, — сказал я старшине, — и положите на повозку. А ты давай, догоняй! И больше не отставай.
Солдат зашагал веселей, но догнал роту только на привале. Оставались последние пять километров. Там, впереди, в каком-то селе на берегу реки, намечалась дневка.