Мой непонятный для него вопрос и тон, каким он был задан, заставили его посмотреть на меня с явным удивлением. Я не мог себя остановить. И выговаривал ему за то, что он слишком придирчиво перебирал каждый ящик, задерживал ездовых на складе.
— Успокойся, — сказал мне Добровольцев. — На кладбище надо говорить тихо. Что ты на него накричал? За такие речи похоронят тебя во рву, как антихриста, а то и вовсе за кладбищем, где-нибудь в поле. Пойдем…
Добровольцев взял меня под руку и увел от старшины, а заодно и подальше от могил.
В это время к кладбищу приближалась небольшая похоронная процессия. На широких крестьянских розвальнях везли гроб с телом командира полка. За гробом вели лошадь. Шли боевые друзья покойного. Их было совсем немного. За ними несколько автоматчиков. У изголовья на санях сидела медицинская сестра. Слова прощания были краткими. Его хоронили с забинтованной головой. Последние воинские почести — залпы автоматчиков — заглушила батарея гаубиц артиллерийского полка. То был настоящий салют прощания с боевым товарищем, настоящая месть врагу за боевого командира. Гаубицы все гремели. Их поддержали другие батареи. В морозном воздухе к немцам летел смертоносный груз, посланный нашими артиллеристами.
Под грохот артиллерийской канонады засыпали могилу. Я незаметно отошел от Добровольцева и направился по снежной целине к насыпи, к месту огневых позиций роты. То в одном, то в другом месте по эту сторону насыпи вспыхивали разрывы. Я шел прямо на них. Они сейчас для меня были безразличны.
28
Весь день мы находились с Полуляхом на ротном НП — в замаскированном окопе, промерзли до костей и изрядно проголодались. К вечеру возвращались на огневые позиции роты, где нас ожидала просторная теплая землянка. Шли молча по протоптанной в снегу дорожке, которая почти всегда находилась под обстрелом, но этого никто не страшился и ни на один шаг не обходил ее стороной. Оборона здесь на какое-то время устоялась, все знали не только ее каждый метр и каждую воронку, но и многие повадки противника, отличавшегося своей педантичностью. Правда, это не спасало тех, кто попадал под артиллерийские и минометные налеты на этой узкой дорожке. Многие оставались на обочине навсегда. Мы шли как раз в то время, когда вот-вот должен был начаться обстрел. Оставалось уже совсем немного до оврага, где стояли минометы, и казалось, что на этот раз противник изменил расписание обстрела. Но не таков был немец. Треск разрыва не заставил долго ждать.
— Шрапнель, — сказал Полулях. — Надо прибавить шагу.
— Какой смысл? Еще никто не вывел закон — когда надо спешить в подобных ситуациях и когда медлить.
— Это-то да, — согласился Полулях, — только я предпочитаю пересидеть обстрел в землянке, а не на этой чертовой дорожке.
Над оврагом и дальше, впереди нас, через равные промежутки рвалась шрапнель. Полулях шел позади, и ему неудобно было обогнать меня. Вдруг вой снаряда оборвался где-то поблизости, в темном небе мелькнул разрыв, зашуршали осколки. Полулях не выдержал и побежал. Только у самой землянки, на краю оврага, он остановился и оглянулся на меня.
В землянке нас ожидал старшина Бочкарников. К нашему приходу он натопил ее, как баню, вскипятил чай, подогревал на печке ужин.
На ночлег к нам пришел на правах старого друга капитан Новиков и привел с собою еще двух офицеров из стрелковых рот, как он сказал, «на обогрев». Капитана Козлова из недавнего пополнения я знал, а бородатого старшего лейтенанта увидел впервые. Оба они командовали стрелковыми ротами. Новикову было известно мое преклонение перед теми, кто командовал ротами, и поэтому он смело приглашал их с собою в нашу землянку.
Командиры стрелковых рот долго задерживались в батальоне только в обороне. В наступлении в лучшем случае их ожидал госпиталь. И совсем немногие оставались в строю. Но и те, кто погибал, успевали отвоевать выпавшие на их долю метры и километры, продвинуться вперед, ближе к логову врага. Это они на поле боя осуществляли все замыслы командования, встречаясь лицом к лицу с противником, доказывая умом, храбростью и преданностью силу и превосходство советского офицера над хвалеными, лощеными, кичащимися своим происхождением офицерами «избранной расы».
Обо всем этом я думал, прислушиваясь к негромкой беседе собравшихся в землянке командиров, к тому, что читал вслух у печки Тихонравов. По желанию всех он перечитывал оперативную сводку Совинформбюро. На некоторых участках громадного фронта шли ожесточенные бои. Перечислялись населенные пункты, которыми овладели наши войска, приводились показания пленных, потери противника в танках и авиации, назывались захваченные нами трофеи.
— «На других участках фронта — поиски разведчиков и бои местного значения» — это о нас, — комментировал последние строки Тихонравов. — То, что мы отбили вчера контратаку и подожгли четыре танка, — не в счет.
— Это мы и так знаем. Читай, что там еще есть, — предложил Полулях, растянувшись под стенкой.
— О пчелах ничего не вижу, о любимом философе Сковороде тоже ни слова. Есть вот о контратаке. Хочешь послушать?
— Не хочу. А насчет философа ты брось. «Правда» назвала его великим философом, когда отмечалось стопятидесятилетие со дня смерти Григория Саввича. Печатается двухтомник его произведений. Понимаешь, шо це таке, товарищ геолог? Печатать в войну произведения философа Сковороды?..
— Успокойся, товарищ пчеловод, все понимаю. Тем более — когда мы шли по Белоруссии и форсировали Днепр.
Перепалка между Тихонравовым и Полуляхом затянулась бы надолго, если бы в землянке не появился почтальон.
Пока его не было, настроение у всех выравнивалось фронтовыми заботами, но стоило ему появиться, как кое-кто притих и задумался. Прибавлялось забот — о доме. Я тоже надеялся, что почтальон назовет мою фамилию.
Подошел поближе. В его руках оставалось последнее письмо. Оно было адресовано мне. Получившие письма уткнулись в листы бумаги, захваченные домашними новостями, о которых писали матери, отцы, жены, дети, знакомые, друзья. В землянке стало тихо.
Тихонравов получил письмо от своей знакомой с Алтая. Она ему писала часто нежные письма. Каждое письмо заканчивалось неизменным «приказом» оставаться живым и вернуться к ней.
— «…Я не представляю и не допускаю, чтобы с тобою что-то случилось. Я гоню от себя все недобрые мысли заклинанием, которое сама придумала. Оно охраняет тебя. Я повторяю его много раз подряд, — читал Тихонравов вслух из письма. — Я знаю, ты вернешься, и тогда я открою тебе тайну, ты узнаешь слова, которые я твержу про себя».
— Так вот, оказывается, что тебя спасает… А мы и не знали. Напиши ей, чтобы она побыстрее прислала нам свое заклинание, — предложил кто-то.
— Это же чудо, — подхватил Козлов, — повторяй про себя — и все пули и осколки будут отскакивать, как горох от стенки. Я тоже присоединяюсь к просьбе. Напиши, что мы все просим!
— Тайна, — улыбался довольный Тихонравов. — Нельзя…
— Мы готовы выкупить патент на это изобретение. Сколько тут нас? Семь человек. Все будете сдавать мне доппаек в фонд выкупа? Согласен?
— Нет, насколько я ее знаю, не согласится она ни на какой выкуп.
— Ты уверен? Вот послушай поэта…
Козлов достал из кармана гимнастерки клочок газеты и прочел:
Мне далеко до дому,
И труден мой путь впереди,
А до тебя другому —
Лишь улицу перейти.
— Хватит вам зубоскалить, — вмешался Новиков, который что-то писал на коленях. — Женщина делится сокровенными тайнами, а он, геолог-ветрогон, разглашает эту тайну перед всей братией! В следующий раз просто побью, как мальчишку, перед строем за разглашение тайны, о которой должны знать только двое!
Замечание Новикова заставило Тихонравова свернуть письмо и положить его в карман. Шутки утихли. Слышно было только потрескивание дров в печке. Из нее, как из костра, вылетали в разные стороны искры. У каждого, кто получил письмо, вспыхнул огонек и тоже заискрилась надежда дожить до конца войны, до встречи.
— Кончать нам надо быстрее с фрицами, и по домам, — подводил итог Новиков, — заждались нас!..
— Мне тоже вот дядька пишет, чтобы мы побыстрее кончали, — поддержал я Новикова. — По мнению дядьки, мы тут долго возимся. Дает, как всегда, несколько весьма полезных советов.
— Вот как! Это интересно! Читай, послушаем умного человека.
Я выбрал самое интересное, на мой взгляд, место и стал вслух читать:
— «…Дорогой мой племянник, громи врага днем и ночью. Не давай ему опомниться. Гони его, проклятого, на запад».
— Направление определил правильно, — заметил Новиков. — Извини, читай дальше.
— «…Не бойся смерти! Смотри ей прямо в глаза. Если убьют, то и тогда падай лицом на…»
— Довольно, — прервал меня с раздражением Новиков. — Все ясно.
— Вот это дядька! — протянул Тихонравов.
— Напиши, пусть приезжает, — включился в разговор Козлов. — Посмотрим, как это у него получится с падением на запад. А вдруг — на восток… Что тогда?
Со всех сторон сыпались замечания. На фронте все знали и без напоминаний, что если уж падать, то непременно лицом на запад. Так думали все фронтовики.
В этом вопросе дядька ничего нового не открывал, но, как сказал Новиков, «приятнее все же на передовой прочитать другие строчки». Они, конечно, не спасали фронтовика.
Никто не застрахован в окопах от гибели в любую минуту. Преодолевая часто самого себя под огнем, в атаке или уткнувшись головой в бок убитого товарища, среди стонущих, раненых, фронтовик все же думает выжить, гонит от себя смерть, воюет за жизнь… Суровость бытия заставляет его то ожесточиться и вовсю кричать, то сжаться в комок и не проронить ни слова, как бы тяжело и страшно ни было. Он еще заботится и о том, чтобы не показаться трусом перед тем, кто лежит рядом. Кто с такими же мыслями прижимается к единственной защитнице — земле. Только ей известны мысли фронтовика, сказанные им в критическую минуту. Сколько их поведано ей? И каких?