Бои местного значения — страница 68 из 70

От адреса я отказался, а о бараке военного коменданта расспросил подробнее.

— В нем такая холодина, что к утру превратишься в ледышку, — предупреждал носильщик.

Я ему не поверил и пошел устраиваться на ночлег. Фронтовикам не привыкать ни к каким неожиданностям, поэтому барак меня нисколько не страшил.

В прихожей, за столом, сидела дежурная — девушка в телогрейке, теплом платке и валенках. Она склонилась над какими-то конспектами и, пока не дочитала страницу, не подняла головы. Я ждал, протянув удостоверение о демобилизации. Она его быстро пробежала и теперь уже пристально смотрела на меня, как на знакомого ей человека.

— У нас очень холодно, — извинялась девушка.

— А что делать? — сказал я, внимательно разглядывая ее.

— Занимайте любую кровать, — открывая дверь в просторную комнату, предложила дежурная. Я увидел не менее двадцати кроватей, поставленных в два ряда, как в казарме. Все они были аккуратно заправлены. Виднелись белые простыни и маленькие подушки на одеялах неопределенного цвета. На двух кроватях лежали постояльцы, укрывшись с головами одеялами и шинелями; остальные были свободны. Я выбрал кровать под стенкой, положил на нее вещмешок. Девушка стояла около меня.

— Теперь бы еще чаю — и можно ложиться спать, — обратился я к ней с надеждой, что она подскажет, где можно поужинать.

— Я скоро сменюсь и могу показать столовую для военных.

— Я подожду.

Через час мы вышли на улицу, которая вела от вокзала в город. Вверху, у тусклых фонарей, кружились снежинки. Спешили домой прохожие. По дороге я узнал, что моя спутница — студентка медицинского института и что ей приходится подрабатывать, где придется. Она почему-то стала рассказывать о лесном институте. Это вновь насторожило меня.

— Можем зайти. Здесь недалеко, — предложила девушка.

— Зачем? — спросил я.

— К знакомым, — как-то уверенно намекнула она.

— Вы думаете, что это обязательно?

— Только для тех, кому этот институт — что божество для паломника.

— Паломники фанатично верят в святость божества.

— А вы нет?

— Нет, — твердо ответил я.

Мы остановились у столба, на освещенном пятачке. Над нами покачивалась и мигала под тарелкой лампочка. Я ничего не говорил моей спутнице, но она откуда-то догадывалась о цели моего приезда, а следовательно, знала Валентину. Долго я рассматривал студентку с конспектами под мышкой. Она загадочно улыбалась.

— Это вы втащили меня тогда в подвал? — наконец дошло до меня.

— Ваша знакомая тоже помогала, — сказала Ирина и заглянула мне в глаза.

Я поблагодарил ее, и мы с ней расстались у столовой.

…Только под утро, стянув на себя с других кроватей не меньше десяти тонких, потертых одеял, я уснул. Мне снился какой-то сон.

— Алеша, милый… — кто-то тихо говорил мне на ухо.

Я не сразу разобрался с привидением, которое навалилось на меня. Долго протирал глаза, не веря самому себе, что все происходит не во сне, а наяву. Около меня сидела Валентина. Я пригладил взлохмаченные волосы, провел рукой по небритым щекам, поглядывая на раскрасневшееся лицо Вали с ямочками на щеках. Она поправила шляпу на своих длинных волнистых волосах, спадавших на плечи.

— Тебя не узнать, — сказал я с некоторой растерянностью и смущением. Ее приход застал меня врасплох. Спал я в гимнастерке, а на тумбочке лежала шапка, которую ночью надевал, так как мерзла голова.

— Почему ты здесь остановился? — спросила она с тревогой и обвела глазами неуютную холодную комнату.

Кроме узких железных кроватей, высоких самодельных тумбочек между ними и единственного плаката на стене, в комнате никого и ничего не было. Двое таких же, как и я, демобилизованных, ночью собрались и ушли на вокзал. С плаката на нас строго смотрела «Родина-мать», призывно подняв руку вверх. Она была единственным свидетелем нашего свидания.

— Как ты меня нашла здесь?

— Ирина сказала.

Мы надолго замолчали. Я пытался собраться с мыслями и как-то объясниться с ней, но из этого ничего не получилось. За годы, прошедшие после нашей первой и единственной встречи, я столько о ней передумал в окопах, столько мне хотелось ей сказать, а теперь, глядя на нее, не мог выдавить из себя слова. Я ее представлял школьницей, а передо мною сидела женщина, которая смущала меня своим броским видом. Единственное, что еще осталось от той, прежней Вали, это ее грудной бархатный голос, но и в нем слышались мне новые оттенки, незнакомые и настораживающие.

Валентина не могла не почувствовать мою сдержанность и что-то неладное в этой затянувшейся паузе.

— Я готова бросить институт и уехать с тобой на край света, — первой нарушила она молчание.

— Зачем? Куда? — спросил я ее молча, глазами.

Она достала из модной трофейной сумочки платочек и прикрыла им мокрые глаза. Когда она немного успокоилась, я спросил ее:

— Правда, что тебя из комсомола исключили?

— Тебе успели рассказать…

Она уткнулась мне в грудь, обхватила руками плечи и сквозь плач, с отчаянием, страстно заговорила:

— Я никогда, никому тебя не отдам! Слышишь? Не отдам… Пойми и — прости…

Но этого простить я не мог. Еще вчера казалось, что все тяжкие испытания позади, и вдруг снова приходилось принимать очень трудное решение, как на фронте, когда речь заходит о срочном отступлении с занимаемых позиций…

40

Поезд покачивало, сонно бормотали вагонные колеса. Ночную темноту по временам пронзали плывущие световые крылья. Я не спал. В голове толпились разные нестройные мысли.

Еще и года не прошло, как наступила в жизни пьянящая мирная тишина. Остались позади четыре года войны и пройденный от Москвы до Берлина путь — далеко не ровный, извилистый, с большими потерями, но с неколебимой верой в победу. Путь этот был теперь обозначен на моей груди двумя медалями: «За оборону Москвы» и «За взятие Берлина». Зафиксирован документально и отмечен знаками. На этом пути война безжалостно переделывала меня на свой лад, приспосабливала вчерашнего школьника ко всему тому, что нужно на войне, ломала, гнула, морозила на снегу, месяцами держала на голодном пайке, бросала то в огонь, то в воду, то на госпитальную койку, требовала больше убивать врагов и плотнее прижиматься к огневому валу нашего бога войны — артиллерии, не отставать в атаке и идти только вперед, на врага. Все это осталось позади. Прошло. И нельзя было не вздохнуть так, как вздыхают, присаживаясь у порога родного дома после долгого изнурительного пути. Но на чувство раскованности и удовлетворения навалилась огромная тяжесть пережитого, давившего теперь на меня в темноте притихшего вагона, как будто все фронтовые раздумья и боли теперь слепились в огромную глыбу обвалившейся на меня окопной земли. И сколько я ни пытался встряхнуться, сбросить с себя этот груз, избавиться от нахлынувших мыслей, уснуть под убаюкивающий стук колес, забыться, — из этого ничего не выходило. Наверное, потому, что за эти четыре года я постарел, превратился в молодого старика, хотя мне исполнилось всего двадцать два года. Эту мысль мне вдруг подсказала проводница, пожилая женщина, когда я спрыгнул с полки и вышел в тамбур с разбитыми стеклами как-то освежиться, подышать свежим морозным воздухом.

— Не спится? — спросила она.

— Да. Что-то никак сон не берет.

— Старики рано встают, им не спится. Это понятно. А молодые спят.

— Значит, стариком стал.

— После такой войны все постарели. Дети пропустили детство, молодые люди — молодость. Вот так, молодой старичок, вертайся в купе, простудишься на сквозняке.

Поезд часто останавливался у разрушенных вокзалов и станционных построек, занесенных снегом. Но и снег не мог скрыть всех разрушений и руин. Окружающий мир никак не успокаивал, хотелось как-то продлить или замедлить эту поездку, собраться с мыслями, наконец, но поезд неумолимо приближался к городу, где я должен был покинуть этот скрипучий вагон. Рассветало, в деревенских хатах проплывавших за окном вагона селений уже замелькали огоньки.

Поезд остановился у огромного, каким-то образом уцелевшего вокзала. На перроне не было ни души. Признаки жизни подавал только паровоз, который не переставал шипеть и окутывать себя клубами пара.

В зале ожидания не было места, где можно было бы из только присесть, но и постоять. Люди лежали прямо на полу, обложившись мешками, узлами. Вокзал, видимо, не отапливался, но от большого скопления народа в нем было теплее, чем на улице. На стенках виднелись подтеки от испарины. Скрипела входная дверь. Временами под высокими сводами слышались объявления дежурного по вокзалу, которые трудно было разобрать. Вокзальные часы показывали половину пятого. Я стоял в нерешительности недалеко от двери с вещмешком в руках, выискивая более удобное место.

Трамваи еще не ходили, а до начала работы учреждений на ногах не выстоять. Я же намеревался прямо с вокзала ехать в военкомат, а оттуда в райком партии и просить направить меня на работу, где было бы общежитие. Других условий у меня не было.

В нескольких шагах от меня сидела молодая женщина. У ее колен стоял небольшой фибровый чемодан. Она не спала и, кажется, участливо посматривала на меня. Во всяком случае, она обратила внимание на мое состояние и, видимо, хотела чем-то помочь. Почти у самой стенки, на скамейке, привольно растянулся мужчина. Я решил его побеспокоить. Вместе со мной на скамейке могли бы присесть еще три человека. Я уже изучал глазами расстояние — надо было переступать через спящих и балансировать, чтобы не наступить кому-либо на голову, когда услышал ее голос:

— Садитесь на чемодан. Или вот, пожалуйста, на мое место, я уже порядочно здесь, а вы, наверное, устали…

— Нет, нет… Спасибо. Сидите, пожалуйста. Спасибо.

Она была довольно легко одета, с претензией на моду.

Красная фетровая шляпа выделяла ее среди серых платков и шапок.

— Тогда садитесь на чемодан. Ничего с ним не случится.

Я осторожно присел. Еще раз поблагодарил.