Судя по ее одежде, по прическе, по чемодану, она недавно из Германии. Мне много там приходилось видеть таких на дорогах, освобожденных из лагерей, из хозяйств бауэров, из прислуг разных герров, у которых они день и ночь прислуживали, где их били, травили овчарками, издевались по методикам, разработанным нацистскими теоретиками.
— Вы репатриантка? — осмелился я.
— Да. А что?
— Извините. Я просто решил проверить себя.
— Довольны, что угадали?
— Как вам сказать? Наверное, не тот случай, когда можно быть довольным.
Она смотрела на меня доверчиво вдумчивыми серыми глазами, которые что-то таили в себе. Своим открытым лицом она как-то сразу расположила к себе, и я зачем-то спросил, далеко ли она едет. Обыкновенный вопрос, который задается в подобных случаях. Она раздумывала какое-то время над ответом. Видимо, ей не хотелось об этом говорить.
— Еду искать судьбу, а точнее, тетку.
Наши ближайшие планы удивительно совпадали, если она говорила правду. Мне тоже придется искать в этом городе тетку. Об этом я ей не сказал, опасаясь того, что она могла воспринять такое совпадение за несерьезный разговор. Мне этого не хотелось. Да и в ней угадывался человек, не склонный к пустым разговорам и сближениям. Все это было у нее спрятано где-то глубоко.
Она все время натягивала полы своего короткого пальто на колени, но все равно они были видны в тонкой паутине чулка.
— Вы не замерзнете?
Она отрицательно покачала головой, и на меня теперь смотрели другие глаза, полные скрытого отчаяния. Они едва заметно заблестели слезами. Достала из рукава белый с кружевами платочек и прижала его к глазам. Я корил себя за неуместный вопрос и готов был извиниться, но она опередила меня:
— Мне еще не верится, что я дома, что не надо помнить лагерный номер! Самое страшное, что от этого никуда не уйдешь. На всю жизнь теперь останется в ушах длинный-предлинный немецкий номер и эта татуировка на руке. Все, все, как в кошмарном сне!.. Прямо из пионерлагеря на берегу моря… Я там была вожатой, и — как будто в глубокую яму, куда сваливают нечистоты! Мне не верится, что я из этой ямы выбралась.
На нас все время косилась старуха, сидевшая напротив, хотя говорили мы тихо, почти шепотом.
Мы на минуту смолкли, и тут неожиданно вышел из своей загородки дежурный и объявил, что прибывает поезд на Николаев. Вслед за ним прохрипело объявление и радио.
Масса пассажиров вдруг закопошилась на своих местах, а потом потянулась к выходу с мешками, узлами, чемоданами.
Моя собеседница тоже встала.
— До свидания, — сказала она все так же тихо, поднимая узкий воротник пальто.
— Я вас провожу.
— Спасибо. Не надо. — Она взяла чемодан из моих рук и тоже направилась к выходу.
— Как вас зовут? — спросил я ее.
— Зачем?
— Не знаю.
— Галина.
Наверное, такой, в высшей степени наивный, ответ мой заставил ее назвать себя. Скажи я что-нибудь другое, она для меня так и осталась бы безымянной репатрианткой.
У двери нарастал шум пассажиров. Дежурный, раскинув широко руки, загородил дорогу, никого не выпуская на перрон.
— Граждане, не напирайте, не нарушайте порядок, — выкрикивал он.
Толпа колыхалась приливами и отливами, наступала на дежурного.
— Порядок?.. Ну-ка, отойди от двери, порядок! — грозил из задних рядов костылем давно не брившийся мужчина в солдатской шинели. — Ух, какой вумный…
Меня оттеснили от Галины. Теперь я видел только ее красную шляпку. Толпа покачнулась, и под ее напором заскрипела дверь. Не слышно было больше дежурного, пассажиры прорвали запруду и через узкий проход в страшной давке, с визгом, воплями и руганью вылетели, разгоряченные, на перрон. Где-то в толпе потерялась моя знакомая. Я стоял и ждал, все еще надеясь на то, что Галина у самой двери вдруг обернется в последний раз в мою сторону.
В зале ожидания стало свободнее. Я вышел из вокзала и направился на трамвайную остановку.
Трамвайные рельсы были запорошены снегом — значит, еще не проходил ни один трамвай. Несколько человек стояли поодиночке и молча ждали. Всех сковывал мороз раннего утра. Я опустил уши шапки и даже подтянул ремень. Народ все подходил, а трамвай не появлялся. Я направился в город пешком. Иногда останавливался, читая объявления на столбах и на заборах. На улицах все больше появлялось народу. Город просыпался. Ближе к центру навстречу мне в сторону вокзала прогромыхали два старых вагона.
Весь день я ходил по занесенному снегом городу. А снег все валил и валил. На работу меня брали везде, без лишних расспросов, а общежития нигде не предлагали. Уже под вечер зашел в чайную пообедать.
На улицах темнело. На вокзал не хотелось возвращаться. При одном воспоминании о нем я чувствовал себя бездомным бродягой. Мимо меня проходили люди. Они спешили домой. В окнах уже загорались желтые огоньки. Наверное, не везде тепло и уютно за этими окнами, но все же люди были там под крышей, у своего очага. И я им завидовал. Мне казалось, что все они счастливы. Они могли снять сапоги, вытянуть ноги и посидеть у горящей печки. У меня такого места не было. Пришлось идти к тетке. Улица была мне знакома. До войны на этом углу всегда продавали необыкновенно вкусное мороженое, а рядом в круглом газетном киоске по очереди торговали муж и жена — старички, добрые предупредительные люди. Их знал и любил весь город. Киоск был забит досками, покосился, стекла разбиты. Прежних старичков тоже, конечно, не было…
Я свернул с улицы под знакомую мне арку под домом и оказался во дворе, в глубокой снежной траншее, вырытой в сугробах снега. Одно из ответвлений траншеи привело меня к дому, в котором жила тетка. Я остановился и перевел дух, как перед поднятием тяжести.
Входная дверь перекосилась и висела на одной верхней петле. В темном коридоре под ногами угадывался притоптанный снег. На ощупь, по стенке я пробрался к двери. Постучал сначала тихо, потом настойчивее и громче. За дверью загремел сброшенный с петли тяжелый крюк, и дверь приоткрылась. На меня пахнуло смрадом керосинки. Где-то шумел примус.
— Кто тут? Чего нужно? — спросил грубоватый голос.
На пороге стояла тетка.
— Свои, — ответил я негромко.
— Чтой-то не пойму.
— Это я, Глафира Фадеевна.
— Никак Алексей? Бож-же мой… Да откуда же ты, милай? Мы тебя давно похоронили, — сказала тетка, пропуская меня в нетопленую кухню с покрытым наледью окном и закопченным потолком.
— Значит, с того света, — вздохнул я.
— Ну, проходи.
В комнате было тепло. Желтым светом под высоким потолком горела лампочка. До войны над ней был бумажный абажурчик. Теперь и его не было. Все тот же длинный стол под окном, диван с выпиравшими наружу пружинами и самодельный буфет в углу, выкрашенный коричневой морилкой. Я стоял в нерешительности посредине комнаты. Глафира Фадеевна все рассматривала меня и молчала.
— Переночевать пустите?
— Ночуй, — как-то неопределенно сказала тетка.
Безвыходность моего положения заставила меня пропустить мимо ушей ее не совсем доброжелательный тон. Меня устраивало даже это вынужденное согласие на ночлег в ее квартире. Я снял с плеча вещмешок, расстегнул ремень.
— А где же дядя? — Поинтересовался я осторожно.
— На Урале. Домой не едет…
На глазах у нее появились слезы. Разговор пришлось закруглить.
— Значит, не отпускают. Еще не время, — сказал я.
Тетка показалась мне совсем старухой. Во всем ее облике запечатлелась какая-то беспросветность.
Низко опустив голову, я не мог сразу выслушать бесконечный рассказ Глафиры Фадеевны о неописуемых лишениях, выпавших на ее долю в войну. За день очень устал и хотел где-нибудь быстрее привалиться.
— Ах, батюшки, чай-то, наверное, убежал, — поспешила она на кухню. Выходя оттуда, сказала:
— Попей чайку и ложись на диван. Больше угощать нечем.
— Больше ничего и не нужно, — кивнул я.
Когда я уже лежал на диване и сомкнул глаза, из другой комнаты услышал:
— А карточки у тебя есть?
— Будут, — сказал я.
41
Рано утром я пошел на трамвайную остановку, чтобы доехать до райкома партии. Трамвай опять долго не появлялся. Собравшиеся на остановке люди роптали на городские власти, обещавшие наладить работу транспорта. Одни настойчиво ждали, другие, постояв, уходили.
Я решил подождать, несмотря на то что нависшие над головой тяжелые тучи медленно сеяли мокрые хлопья снега, плотно ложившегося на шапки, платки и плечи, на почерневшую мартовскую мостовую.
Дольше всех, видимо, ждал высокий мужчина в шинели с поднятым воротником. На нем было больше всего снега. Лицо его я не видел, но в чуть сгорбившейся фигуре угадывалось что-то знакомое. И еще этот этюдник — самодельный ящик, который тоже запомнился мне со школьных лет. «Женька? Лазарев?» — дошло до меня.
Глядя на него, я впервые по-настоящему ощутил, как изменили нас всех эти грозные годы.
— Художник, ты? — не удержался я по-школьному. Его все так звали в школе. Он отлично рисовал и был признанным школьным художником.
— Как видишь, — без особого восторга ответил Лазарев, Бледные губы повело в виноватой улыбке. Из-под надвинутой до бровей шапки виднелись седые виски. Он протянул мне мокрую, холодную руку.
От того Женьки, с которым я сидел за одной партой, остались только знакомые черты внешности. Его глаза были где-то глубоко, и мне не удавалось отыскать в них то, что осталось у меня в памяти. Непривычной для меня была и длинная армейская шинель. На плечах вместо погон лежал снег, хотя на воротнике остались еще неспоротые петлицы с медицинскими эмблемами.
— Что же ты стоишь? Замерз? Пошли, — предложил я ему.
Лазарев достал из кармана шинели пачку «Беломора» и закурил.
— Понимаешь… — протянул он неопределенно, — мне надо за город.
А мне хотелось с ним поговорить: расспросить о прожитых годах, о его медицинских эмблемах, о наших общих знакомых, о ближайших намерениях.
— Отложить не можешь? — спросил я.