In the octopuss garden
In the shade[9].
И она! Она тоже смотрела на него! Как же она на него смотрела!
«Я не знала тебя раньше, я видела тебя только на фотографиях, на обложках альбомов и в перефотографированных, бледных или слишком черных копиях на фотобумаге. И всегда ты оставался в тени своих друзей, на заднем плане, они фронтмены, они пишут и поют песни, они тянут одеяло на себя, а ты позади них, скромно стучишь в свои барабаны и тарелочки… Но какой же ты, оказывается, красивый! И скромный, и милый, и веселый!.. И как же я не замечала тебя раньше, не знала тебя! И как же я хочу, чтоб ты был со мной – и tonight, и tomorrow, и all the time![10]»
А потом – ах, он ревнивец! – гитару взял Джон. Он ни на кого не бросал огненных взглядов. Сидел отстраненный и только думал: «Если мы и впрямь останемся в Союзе, как же я буду отдыхать здесь без травки? Впрочем, русским мы, похоже, так нужны, что они готовы отдать нам все, включая своих генеральских дочерей, что уж там травка, они нам и ЛСД предложат или что там у них для внутреннего пользования, какой спецнаркотик в спецлабораториях применяется? Под каким названием? Наверно, не ЛСД, а ВЛКСМ. КПСС».
И Леннон, по-прежнему не включая своего обаяния – если они захотят меня любить, я позволю, но даже ради этих прекрасных девиц и пальцем не пошевелю! – просто, чтобы показать, кто здесь кто, сбацал свою «Come together».
Вечный друг и соперник Макка немедленно, как и следовало ожидать, отобрал гитару. И ответил, разумеется, «Let it be». А потом выстрелил «Yesterday». Его голос, тихий и проникновенный, обволакивал Нину, внучку члена Политбюро Навагина. А еще в состояние экстатического исступления приводила девушку мысль о том, что она слышит песню не по вражьему радио с убеганием волны, не с пластинки, не с шорохом магнитной ленты – а лично, вживую! И даже не на концерте – а просто: он поет для нее. И эта мысль, и этот голос заставляли ее замирать и думать – да за этот голос, за эту песню я готова идти за ним и делать все, что он ни попросит. И у нее даже – слушайте, слушайте! – вдруг что-то стало нарастать, нарастать внизу живота, а потом вдруг достигло пика и оборвалось ночной птицей, оставив восхищение и стыд. И она закрыла глаза, изо всех сил сжала ноги и выдохнула воздух, вцепившись в стол, и даже чуть слышно на выдохе застонала. Боже мой, спасибо тебе, дорогой, далекий, бесконечно талантливый друг! Благодаря тебе я стала женщиной, я, как непорочная Дева Мария, испытала наслаждение, не познав мужчину и даже не трогая себя руками: так вот она, какая, оказывается, эта настоящая любовь!
И только Джордж, красивый и мрачный, ни малейшего участия не принял в трубадурском турнире, и не казались ему прекрасными юные русские девчонки. Он все переживал по поводу подлой измены любимого гуру – что же теперь прикажете делать со всеми его практиками духовного совершенствования?
Песни будущего сэра Пола разбередили душу и обеих красоток-чекисток, Маруси и Аксиньи. Только чувства, овладевшие обеими, оказались ровно противоположными тем, что испытали Наташа и Нина. Если в крови школьниц бурлили любовь, преклонение и восторг, то кагэбэшницы переживали целую гамму негативных эмоций, преобладающими среди которых являлись ревность, ненависть и зависть.
– Какие с-сволочи!.. – прошипела в сердцах Маруся. Она прилипла глазом к щели в двери столовой. Аксинья рядом приникла ухом к филенке: никакие технические средства не заменят простого человеческого участия в вечном деле подслушивания, вынюхивания, подглядывания!
– Мерзавки, пробл…шки!
– Пойдем, покурим.
– Пойдем.
Девчонки отправились в курилку. Аксинья с Марусей были ровесницами – и очень походили друг на друга красотой, беспринципностью и жаждой сделать карьеру любой ценой (необходимость расплачиваться натурой принималась как данность и даже не обсуждалась). И тут их оскорбили в лучших чувствах! Их готовность отдать все никто не востребовал: ни иностранные знаменитые музыканты, ни, на худой-то конец, высокий столичный аппаратчик. Было от чего взбеситься и возжаждать мести! Теперь они стали не просто сослуживицами, но союзницами в большой игре, почти подругами. Впрочем, когда бы изменились обстоятельства, каждая из них, не колеблясь, сожрала бы другую – если б, конечно, это потребовалось ей лично и ее делу.
Аксинья угостила Марусю «Мальборо». Маруся Аксинью – длинными черными сигаретками «Мор». Под спецоперацию удалось закупить за валюту буржуазное курево.
– Какие засранки! Девочки-дюймовочки! Откуда они взялись? – сыграла в наив Аксинья.
– Как, ты не знаешь? – округлила глаза Маруся.
– Нет.
– Та, что белокурая, Наташа – дочка Васнецова.
– Ты что, серьезно?!
– Ну конечно!
– Да как такое может быть?! Как он мог на это пойти?! Взять на операцию ребенка?! Своего?!
– Представь себе! А вторая – знаешь кто?
– Ну?
Тут Маруся выпустила струю ароматного дыма, подобралась к уху подружки и выдохнула туда имя.
– Не может быть! – пораженно отшатнулась Аксинья.
– Я тебе клянусь!
– Да что они там, в Москве… – гневно начала Аксинья и осеклась. Она хотела воскликнуть: «…совсем с ума посходили!» – но подумала, что сия реплика может быть воспринята как критика существующих порядков и высокого руководства, и закончила более нейтрально: – …ведут себя так некорректно.
– Не то слово, не то слово, – горестно подхватила подруга.
И тут Аксинья засобиралась. Нарочито зевнула, сказала, что устала:
– Вчера всю ночь с Васнецовым колдовали над операцией, пойду в гостиницу, сосну – в смысле посплю, – а ты, если произойдет что интересное, дай мне знать, девчонку какую-нибудь из своих пришли, я в сто одиннадцатом номере…
– Да что я буду тебя будить!
– Ничего-ничего, не хочу пропустить, как они в постель лягут, люблю порнуху.
Однако ни в какую не в гостиницу отправилась Аксинья – а снова в штаб части. А там узнала доподлинно, из документов: вчера спецбортом из столицы на аэродром Кырыштым прибыли две девушки: Наталья Васнецова и Нина Навагина. А еще через пять минут Аксинья уже снова звонила во Владик полковнику и любовнику Рыгину:
– Нашлась твоя нимфетка!
Ксюша была девушка образованная и читала в спецхране Набокова, штудировала «Лолиту», втайне сопереживала, вслух плевалась. Но при случае среди своих щеголяла. Рыгин, конечно, книгами не интересовался, но Аксинья ему содержание пересказывала.
– Эта конфетка из Москвы, любимая внучка своего деда, сейчас на объекте!
Несмотря на защищенную линию, девушка-чекист все же избегала называть по телефону имена и должности: никакого тебе «Навагина», никакой «внучки члена Политбюро».
– Ты уверена? – прохрипел полковник Рыгин. Коньяку в его бутылке уже оставалось на донышке.
– Иначе б я тебе не звонила, старый ты пенек!
– Но-но, Ксюха, не зарывайся! Я же тебя учил: тщательно проверять все факты.
– Она, я тебе говорю, алкоголичек ты мой! На объекте кадрится с джазистами волосатыми!
– Та-а-ак… – пробулькал полковник и надолго замолчал – настолько, что в конце концов Аксинья даже не выдержала, дунула в трубку, переспросила:
– Але?
– Тихо, я думаю!
На самом деле Рыгин не думал, а стремительно трезвел. Умение быть, когда нужно, пьяным, а когда нужно – трезвым (и выглядеть, когда требуется, в сосиску, а когда необходимо – как стекло), являлось одной из важнейших составляющих успешной карьеры кагэбэшника.
И еще через минуту полковник переспросил уже совершенно трезвым голосом:
– Ты на все сто процентов уверена, что это она?
– Так точно, товарищ полковник, – вздохнула Аксинья.
– Ладно, дорогая, иди, продолжай наблюдение и, ежели что, немедля звони мне.
Рыгин положил трубку «вертушки». Теперь надо хорошенько подумать: следует ли докладывать в Москву о том, что внучка Навагина нашлась в затерянном в тайге военном городке Комсомольске-17 в компании заграничных музыкантов? А если сообщать, то кому: деду? Или, может, Леониду Ильичу? Или, напротив, Юрию Владимировичу? И если все-таки информировать, то когда: прямо сейчас? Или когда молодые перейдут свой Рубикон? Вопросы, вопросы… Теперь от правильных ответов его карьера зависит – а значит, и любовь к нему Аксиньи. Будет он на коне – и она при нем останется, а после нее – другая молодуха. А если загремит полковник под фанфары – девушка его немедленно бросит, никаких иллюзий на сей счет товарищ Рыгин не питал.
В то же самое время в Комсомольске-17 веселье продолжалось. Впрочем, для кого веселье? Для битлов – пожалуй. Для Ниночки с Наташей – конечно. А для Маруси и для соглядатаек-официанток – тяжкий труд. А для Васнецова – вдвойне. Ему думать приходилось не только о том, как музыкантов очаровать и завербовать, но и о том, как бы дочерей – реальную и названную – в обиду не дать. И только однажды допустил небольшую слабину негенерал: вышел в туалет. Он же не железный, столько коньяку выпить, да еще и бульон с яйцом.
И только там, в уголке задумчивости (как высокопарно называла данное место васнецовская жена), он понял, отчего так смеялись музыканты, каждый по очереди, после посещения данного заведения, и ему стало ужасно обидно. Это он, Васнецов, вернувшись в Москву, подарит реплику своему приятелю, режиссеру Мотылю, ее потом произнесет в фильме «Белое солнце пустыни» Луспекаев и подхватит народ. А все оттого, что очень честно передавала она васнецовские тогдашние ощущения: «За державу обидно». А еще советник Брежнева за время, что останется до его отставки, успеет инициировать закупку на Западе соответствующего оборудования и станет родоначальником производства в СССР туалетной бумаги. И третьего ноября одна тысяча девятьсот шестьдесят девятого года на Сяськом целлюлозно-бумажном комбинате сойдут с конвейера первые в нашей стране рулончики. До того момента пипифакса в нашей стране не было – за исключением гостиниц систем «Интурист» и «Спутник». А советские люди пользовались в лучшем случае газеткой – каковые и теперь были заткнуты за бачок в сортире «генеральского домика» военного городка. И вытирать руки после мытья посетителей гальюна приглашал не специальный диспенсер с бумагой (каковые Петр Ильич видывал и в Англии, и в Америке), а довольно грязное вафельное полотенце. От жгучего стыда стало нестерпимо, и он нашел, на ком выместить свою злость и досаду. Подозвал Марусю, как на грех мелькнувшую в коридоре. Схватил цепкими пальцами за локоток, п