(Вместо послесловия)
Во всех мельчайших подробностях помню раннее утро 22 июня 1941 года. Было это на самой границе, под Перемышлем, где наша танковая дивизия проводила тактические учения. В ту ночь я дежурил по штабу, видел пылающую всеми красками радуги летнюю зарю, наблюдал восход солнца. Оно было прекрасно, то утро. Точь-в-точь как у нас, в моем родном краю воронежском: небо чисто-голубое, воздух напоен ароматом трав, щебетанием птиц, стрекотней кузнечиков… И вдруг, как гром среди ясного неба, загремела артиллерийская канонада, залаяли минометы, затрещали пулеметы, автоматы, солнце померкло от взрывов снарядов и авиабомб.
И продолжало казаться, что это — над ним, над моим родным краем…
Село, в котором я родился, носит несколько необычное имя — Студеное. Откуда оно пошло, трудно сказать, думается, не от прозвания первожителя, как это часто бывало. Вряд ли связано оно и с какими-то историческими событиями, происходившими здесь в далеком прошлом. Скорее всего, это название попросту указывает на состояние погоды в наших открытых всем семи ветрам местах на Воронежчине. Слово «студеный», «стужа», «студа» и им родственные часто употребляются в наших краях. О холодном дне у нас непременно скажут: «На дворе студено». «Студеный родник», «испить студененькой водички», «студеный ветер бьет в лицо», «студеная одежда»… Но студеность как примета наших мест ощущается лишь зимой, поздней осенью, ранней весной. Лета же, как правило, бывают жаркие, нередко засушливые. Тогда по полевым черноземным дорогам каждую подводу и особенно автомашину сопровождает шлейф густой непроглядной пыли. Земля каменеет и становится такой горячей, что нельзя ступить ногой…
В те далекие времена моего детства, когда внутри страны бушевала гражданская война и молодая Красная Армия из последних сил отбивала атаки четырнадцати империалистических держав, объединенных в так называемую Антанту, в деревнях царили разруха, запустение, безмужичье. В каждой семье своими силами велось натуральное хозяйство, все необходимое для жизни люди производили допотопными дедовскими способами, ничего не покупая извне. Не составляло исключения и наше, казалось, забытое людьми и богом сельцо, затерявшееся в юго-восточном углу Центрально-Черноземной области. Длинной, изогнутой чертой вытянулось оно по обеим сторонам безымянной, почти неизменно безводной речушки. Со всех сторон его окружали полосатые, изрезанные межами поля, с севера и юга, уже не махая скрипучими крыльями, как состарившиеся бессменные сторожа, горбились две ветряные мельницы. Ни гор, ни лесов, ни каких-либо водоемов: в засушливые годы негде было скоту напиться. Вода в наших краях родниковая, залегает глубоко и оттого студеная-престуденая. На три-четыре двора сообща рылись колодцы с высоченными деревянными журавлями…
Дети в селе никогда не видели железной дороги, не слышали гудка паровоза, не знали, что такое телеграф, автомобиль, велосипед. Телега, дрожки, возок, сани, в которые впряжены лошади, волы, а иногда и коровы, — вот транспорт тех лет.
Изба наша была одной из самых неприглядных в деревне: полутемная, вросшая по окна в землю, придавленная низким потолком, крытая истлевшей соломой, которую не меняли по нескольку лет. Бывало, как только начинался дождь, на пол выставлялась чуть не вся наличная посуда: ведра, горшки, чугуны, кружки… Половицы лежали прямо на земле, местами прогнили, зияли щелями. По стенам ползали мокрицы и тараканы. Пахло сыростью, а зимой и навозом: спасаясь от стужи, на равных правах с людьми в избе ютились ягнята, кролики, время от времени к ним присоединялся теленок. Спали мы на полу, на свежей соломе, покрытой дерюгой. Укрывались тем, в чем ходили, — овчинными полушубками, дырявыми пиджаками, отжившим свой век тряпьем.
Пишу обо всем этом вовсе не с тем, чтобы похвалиться своим пролетарским происхождением, а просто у каждого человека есть своя родина и каждому хочется о ней рассказать. И если рассказывать приходится с болью в сердце, с состраданием к близким, — так, может быть, и тем более.
Да и не все было так неприглядно.
Запомнились розовые рассветы, вечерние зори, запахи первой весенней борозды и цветения садов, чарующий аромат скошенных трав и убранных полей, вянущей осенней листвы и обмолоченных хлебов. До сих пор ощущаю запах парного молока, вкус ржаного хлеба, испеченного в русской печи из первого урожая. Ничего нет и не было с тех пор вкуснее.
Самым скучным временем года для ребятишек в деревне была зима. Она приходила быстро и длилась невероятно долго. Не успевали мы насладиться летней порой, как наступала осень с дождями, с мокрыми, знобящими ветрами. А там и зима. Она каждый раз заставала нас врасплох, не было во что обуться, одеться, не законопачена изба, не утеплен скотный двор, не починен сарай…
Зима… Снаружи окна на всю зиму покрывались толстой бахромой инея, а с внутренней стороны на стеклах возникали волшебные узорчатые рисунки. Чтобы взглянуть на улицу, надо было долго дышать на стекло и к образовавшемуся пятачку приставлять глаз вплотную.
Зимы в ту пору, помнится, были снежные и морозные, бушевали метели, поднималась такая суматошная круговерть, что люди днями не выходили из своих изб. Нередко выпадало столько снега, что ни проехать, ни пройти. По утрам люди еле выбирались из полузанесенных хат, прорывали дорожки к колодцам, к сараям, чтобы накормить скот, к риге, к соседям… Один буранный день сменялся другим, горизонт надолго заволакивался серо-пепельной пеленой, из-за которой неделями не проглядывало солнце.
Тяжело, зябко и скучно было людям в эту пору в деревне.
Но были у зимы и свои радости. Взрослые знали, что снежная зима — к хорошему урожаю. Мы же, ребятня, думали, конечно, не об этом. Зима радовала нас снежными горками и ледяными катками, самодельными салазками и деревянными с вделанной металлической пластинкой коньками. Мы любили и просто бродить по селу в теплую, безветренную погоду. Особенно в дни, когда шел снег. Он тихо ложился на шапку-треух, на плечи, на нос, с которого тут же стекал каплями воды.
Любил я подолгу стоять и смотреть, как, тихо кружась, падали причудливые снежинки. При слабом ветерке они летели словно с наклонившегося неба. Ветер усиливался, и их будто становилось больше. Кружились, сталкивались, смешивались в сплошное белое месиво, окутывающее тебя. И кажется, что несет тебя в какую-то неведомую даль, которой нет конца и края…
А снежный наст под солнцем! Огромное кипенно-белое искристое одеяло, слепящее своей сказочной красотой. «Мороз и солнце! День чудесный…» И всюду — на земле, на деревьях, на крышах домов, на наличниках окон — причудливые, резные узоры. Еще в раннем детстве я заметил, что снег не всегда одинаковый. То, как песок, твердый и сыпучий, то, как пух, мягкий и нежный, то стекольно-прозрачный, когда пригревает солнце. Но ярче всего снег запомнился голубым — под высоким и бесконечно голубым небом:
Белый снег?
Не видал никогда.
На заре — он рудой,
рудоватый,
В полдень — дымчатый,
Словно слюда,
Ночью кажется серою ватой.
То зеленый кружит
вьюговей,
То пороша лежит золотая…
Шапки снежные в гуще
ветвей
Серебрятся, как мех горностая.
Предельно выразительно и сердечно сказал о русской зиме наш сосед и земляк по Дону Михаил Александрович Шолохов. С детства мне полюбились и навсегда запомнились эти строки: «…Кружат, воют знобкие зимние ветры. Они несут с покрытого толызинами бугра белое крошево снега, сметают его в сугроб, громоздят в пласты. Сахарно-искрящаяся на солнце, голубая в сумерки, бледно-сиреневая по утрам и розовая на восходе солнца — повиснет над обрывом снежная громадина. Будет она, грозна безмолвием, висеть до поры, пока не подточит ее из-под исподу оттепель или, обремененную собственной тяжестью, не толкнет порыв бокового ветра. И тогда, влекомая вниз, с глухим и мягким гулом низринется она, сокрушая на своем пути мелкорослые кусты терновника, ломая застенчиво жмущиеся по склону деревца боярышника, стремительно влача за собой кипящий, вздымающийся к небу серебряный подол снежной пыли».
А много лет спустя, когда я прошел через войну и стал литератором, счастливая судьба свела меня с этим великим и необычайно простым человеком. Тогда-то своим твердым, прямым, выразительным почерком написал он на первой книге своего восьмитомного сочинения: «С. М. Борзунову! Полковнику от полковника с соответствующим уважением и дружеским приветом. М. Шолохов. 27.4. 1962 г.».
Потом были новые встречи и новые памятные надписи, но эту я берегу как самую дорогую.
Однако вернемся к зимам. Они пахли дымом и свежей хвоей. Мороз и солнце… Капель и чириканье нахохлившихся воробьев. И всюду березы — песенное русское дерево — светлые и праздничные, как улыбка девушек.
«С чего начинается Родина? — спрашивает поэт в известной песне и отвечает: „С картинки в твоем букваре“». А что на картинке? Родные березки, поля, луга, пашни. Любовь к Родине начинается с родственного чувства к окружающей тебя с детства природе.
Вот какие строки сохранились в моем фронтовом журналистском блокноте. Я привожу лишь начало:
«Лес! Какое это чудо природы! Когда думаешь о нем, то перед тобою встают и могучий бор с уходящими в небо стройными колоннами-стволами, и веселая ослепительно белая березовая роща — краса и гордость наших лесов (родные русские березы всегда излучают радужный свет, и оттого в лесу кажется просторнее), и хмурый, мшистый, задумчивый ельник…»
Это было записано в минуту затишья перед форсированием Дона в августе 1942 года…
Лес тогда был особенно близок нам: укрывал нас, согревал, преграждал путь врагу.
Очень точно и образно скажет потом об этом поэт Анатолий Землянский:
Здравствуй,
Лес мой,
Друг мой,
Брат мой!
Ты и я — в союзе ратном.