Бокал крови и другие невероятные истории о вампирах — страница 3 из 28

— Вы увидитесь позже… Не беспокойся ни о чем, Джеймс. Отдыхай.

Ангелы Господни, почему вы не взяли меня к себе? А ты, мама, милая мамочка, мой прекрасный цветок, почему ты не забрала меня в тот миг? О, лучше бы меня поглотила бездна, измолотили скалы или дотла сожгла пламенная молния!

Это случилось в тот же вечер. Я рухнул на постель, как был, в дорожной одежде, чувствуя странное телесное и духовное изнеможение. В полусне, помнится, я услышал, как один из стариков-слуг вошел ко мне в комнату. Он что-то проворчал и искоса, будто в кошмаре, уставился на меня прищуренными глазами. В руке он держал канделябр с тремя восковыми свечами. Проснулся я около девяти; свечи еще горели.

Я умылся и переоделся. В коридоре раздался звук шагов, и появился отец. Впервые, да, впервые его взгляд встретился с моим. Глаза у него были неописуемые — уверяю вас, таких глаз вы никогда не видели и не увидите: белки были почти красные, как у кролика, и смотрел он так, что я задрожал.

— Пойдем, сын мой. Мачеха ждет тебя. Она там, в гостиной. Идем.

В гостиной, в кресле с высокой спинкой, сидела женщина.

Она…

И отец:

— Подойди ближе, Джеймс, малыш мой, подойди!

Я машинально приблизился к креслу. Женщина подала мне руку… И я услышал тот же голос, что слышал в Оксфорде, голос, словно исходивший от портрета, от большой картины, завешенной крепом, но очень печальный, гораздо печальнее: «Джеймс!»

Я протянул руку. Прикосновение ее руки ужаснуло меня. Я замер. Холод пронзил меня до костей. Рука застывшая и холодная, ледяная. Женщина даже не взглянула на меня. Я пробормотал какое-то приветствие, какой-то комплимент.

Заговорил отец:

— Жена моя, вот твой пасынок, наш любимый Джеймс. Погляди на него, он перед тобой. Отныне он и твой сын.

Мачеха глянула на меня. Мои зубы невольно сжались. Меня охватил ужас: в этих глазах не было ни искры света. Безумная, ужасная, ужасная явь становилась все яснее. И вдруг — запах, запах… этот запах… Мать моя! Бог мой! Я не в силах сказать — но вы уже поняли, а во мне все восстает, и волосы встают дыбом…

А после из этих белых губ, из уст этой бледной, бледной, бледной женщины донесся голос, гулкий и стонущий, словно из подземной каверны:

— Джеймс, дорогой Джеймс, сын мой, подойди поближе, я хочу поцеловать тебя, поцеловать в лоб, поцеловать в глаза, в губы…

Я не выдержал и закричал:

— Мамочка, на помощь! Спасите, ангелы Господни! Силы небесные, спасите! Я хочу выбраться! Уведите меня скорее из этого места!

Я услышал отцовский голос:

— Успокойся, Джеймс! Успокойся, сын мой! Замолчи, сын.

— Нет, — еще громче закричал я, отбиваясь от стариков в ливреях, — я убегу и всем расскажу, что доктор Лин — жестокий убийца, что жена его — вампир, что мой отец женат на мертвой!


Лоуренс ДарреллКарнавал в Венеции

Говорили они в тот вечер об Амариле, о его несчастливой страсти к паре безымянных рук, к анонимному голосу из-под маски; и Персуорден принялся рассказывать одну из знаменитых своих историй — на суховатом, грамматически безупречном французском, может быть, самую малость чересчур безупречном.

«Когда мне было двадцать лет, я в первый раз поехал в Венецию по приглашению одного итальянского поэта, с которым состоял тогда в переписке, Карло Негропонте. Для молодого англичанина из небогатой буржуазной семьи это был совершенно иной мир, великое Приключение — древний полуразрушенный палаццо на Канале Гранде, где жили в буквальном смысле слова при свечах, целый флот гондол в моем распоряжении — не говоря уже о богатейшем выборе плащей на шелковой подкладке. Негропонте был великодушен и не жалел усилий, чтобы приобщить собрата по перу к искусству жить сообразно с канонами высокого стиля. Ему тогда было около пятидесяти, он был хрупкой комплекции и довольно красив, как некая редкая разновидность москита. Он был князь и сатанист, и в его поэзии счастливо сочетались влияния Бодлера и Байрона. Он носил плащи и туфли с пряжками, ходил с серебряною тросточкой и меня склонял к тому же. Я чувствовал себя так, словно приехал погостить в готический роман. И никогда в жизни я больше не писал таких плохих стихов».

В тот год мы отправились на карнавал вдвоем и вскоре потеряли друг друга, хотя и позаботились заранее о том, чтобы не пропасть в толпе; вы ведь знаете, что карнавал — единственное время в году, когда вампирам дана свобода ходить среди людей, и те из нас, что поопытней, кладут в карман на всякий случай дольку чеснока — вампиры его боятся. На следующее утро я зашел к Негропонте в спальню и обнаружил его лежащим в постели в белой ночной рубашке с кружевными манжетами, бледным как смерть, — доктор щупал ему пульс. Когда доктор ушел, он сказал: «Я встретил совершеннейшую из женщин, она была в маске; я привел ее домой, и она оказалась вампиром». Он поднял рубашку и с некой усталой гордостью показал мне следы укусов, как от зубов ласки. Он был изможден до крайности, но в то же время и возбужден — и, страшно вымолвить, влюблен, как мальчик. «Пока ты этого не испытал, — сказал он, — тебе не понять. Когда во тьме из тебя тянет кровь женщина, которую ты боготворишь… — Голос его пресекся. — Де Сад и тот бы не осмелился такое написать. Ее лица я не видел, но мне почему-то показалось, что она блондинка, северная, нордическая красота; мы встретились во тьме, во тьме и расстались. Я запомнил только улыбку, белоснежные зубы и голос — никогда не слыхал, чтобы женщина говорила подобные вещи. Та самая любовница, что я искал все эти годы. Мы встретимся опять, сегодня ночью, у мраморного грифона возле моста Разбойников. О друг мой, порадуйся со мной моему счастью! Реальный мир с каждым годом становится мне все менее и менее интересен. И вот наконец пришла любовь вампира, и я могу снова жить, снова чувствовать, снова писать!» Весь день он провел, зарывшись в свои бумаги, но лишь только стемнело, надел плащ и уехал в гондоле. Не в моих силах и правилах было его удерживать. На следующее утро он вернулся еще бледнее прежнего — словно выжатый до капли. У него был сильный жар, и следов от укусов стало больше. Но о свидании своем он не мог говорить без слез — то были слезы любви и усталости. Именно тогда он начал свою великую поэму — вы все ее прекрасно знаете, вот первые строки:

На ранах губы, а не на губах —

Из тел отравленных по капле

Медлительный вытягивают сок,

Чтоб страсть кормить, взыскующую смерти.

На следующей неделе я отправился в Равенну, мне нужны были кое-какие тамошние манускрипты для книги, над которой я в то время работал; в Равенне я пробыл два месяца. С Негропонте я никак не сообщался, но получил письмо от его сестры; она писала, что он серьезно болен и что врачи бессильны поставить диагноз; семья беспокоится за него, ибо каждый вечер, невзирая ни на какие уговоры, он садится в гондолу и уезжает неведомо куда — и возвращается лишь под утро, совершенно без сил. Я не знал, что ответить, и отвечать не стал.

Из Равенны я поехал в Грецию и вернулся лишь через год, тоже осенью. Прибыв в Венецию, я послал Негропонте карточку с просьбой не отказать мне в гостеприимстве, но ответа так и не дождался. Я отправился было на прогулку по Канале Гранде, и вдруг навстречу мне попалась похоронная процессия, как раз отправлявшаяся в скорбный свой путь по мертвой зыби здешних вод: жутковатые в вечернем полумраке черные плюмажи, прочие эмблемы смерти… Я заметил, что отходили гондолы как раз от палаццо Негропонте. Я выскочил на берег и подбежал к воротам в тот самый момент, когда плакальщики и священники усаживались в последнюю гондолу. Узнав доктора, я окликнул его, и он усадил меня с собою рядом; и пока мы с трудом выгребали поперек канала — приближалась гроза, подул встречный ветер, брызги летели нам в лицо, сверкали молнии, — он рассказал мне все, что знал. Негропонте умер за день до моего приезда. Когда родственники и доктор с ними вместе пришли, чтобы обмыть тело, оно все оказалось в следах укусов: может быть, какое-то тропическое насекомое? Ничего определенного доктор сказать не мог. «Единственный раз я видел нечто подобное, — сказал он, — во время чумы в Неаполе, когда до трупов добрались крысы. Зрелище было не из приятных, и нам даже пришлось присыпать ранки тальком, прежде чем показать его тело сестре».

Персуорден хлебнул виски, и в глазах у него загорелся нехороший огонек. «История на этом не кончается; я ведь не рассказал вам еще, как я пытался отомстить за него и сам отправился ночью к мосту Разбойников, — гондольер сказал мне, что та женщина всегда ждала его именно там, в тени… Но уже поздно, и, кроме того, продолжения я пока не придумал».

Все рассмеялись; Атэна изысканно передернула плечами и накинула шаль. Наруз, который слушал с открытым ртом и успел пережить, перечувствовать целый фейерверк разноречивых чувств, просто онемел. «Да, но… — заикаясь, про- бормотал он, — это все правда, разве нет?» Новый взрыв хо хота.

«Конечно, правда, — мрачно сказал Персуорден и добавил: — Я ни разу в жизни не был в Венеции».


Роберт ЭйкманИз девичьего дневника *

3 октября. Падуя-Феррара-Равена.

Всего четыре дня, как мы покинули эту ужасную Венецию, и вот — Равенна. Причем весь путь в наемной карете! Все болит, чувствую себя разбитой. И вчера так же, и позавчера, и за день до этого. Поговорить и то не с кем. Сегодня мама вообще не явилась к ужину, а папа просто сидел и молчал, причем вид у него был такой, будто ему лет двести, хотя обычно он выглядит всего на сто. Интересно, а сколько ему на самом деле? Впрочем, нет смысла гадать. Мы никогда не узнаем, по крайней мере, я — точно. Часто думаю: может, мама все-таки знает? Жаль, она не похожа на маму Каролины, с той хоть поговорить можно. Раньше мне казалось, что Каролина и ее мама смотрятся рядом, скорее, как сестры, хотя, конечно, я никогда не скажу такое вслух. С другой стороны, Каролина хорошенькая и жизнерадостная, тогда как я бледная и тихая. Когда удаляюсь после ужина к себе в комнату, просто сажусь за подзорную трубу и смотрю в нее, и смотрю. И так, должно быть, с полчаса, а то и час. Встаю, лишь когда на улице совсем темнеет.