Боковой Ветер — страница 8 из 16

Была в МТС механик тетя Капа, фамилию не помню, одна из первых трактористок района. Она слушала моторы как — брала лучинку в зубы, упиралась ею в разные места блока цилиндров, в головку блока, выслушивая, как врач стетоскопом, и определяла неисправность безошибочно. После девятого класса я был помощником комбайнера на прицепном комбайне «С-4», потом их жатки переделывали под раздельную уборку, трактористом был молодой, яростный татарин Давлятшин. Он и себя не жалел, и меня гонял. Что-то случилось в моторе, пришлось звать помощь из МТС. Приехала тетя Капа, выслушала мотор, изругала комбайнера, наладила. Мы выехали, но немного наездили — вздумали скосить пень, плохо заметный во ржи.

Вскоре я заболел, не мог почему-то даже головы от подушки оторвать, на уколы два раза возили на телеге, потом потихоньку ходил. Кололи хлористый кальций, от него становилось жарко, жар от укола взмывал вверх, казалось, что облили всего кипятком. Потом как-то прошло, но к Давлятшину я не вернулся, уехал к дяде Васе. Он уже получил самоходный «СК-3»…

Молодой парень, который подвез нас с кладбища, остановил у магазина, знаменитого тем, что в пятьдесят третьем, после сильного урагана, с него сняло крышу. Как раз этот магазин ограбили сами продавцы. А поймали их всего-навсего по капроновым чулкам, продавщица — невиданное дело — вырядилась в капрон работать на огороде. «Где взяла?» — «Сын из Свердловска прислал». Перерыли на почте все квитанции — нет доказательства. Так и дознались.

— Бедно же жили, — говорила мама, — уж на что покорыстились, на чулки.

— Не осуждали никогда никого, если кто бедно одевается, за модой не гнались, это же спасение было и родителям, и детям.

— Конечно, одеться получше хотелось, — добавила сестра, — но если не было возможности, то и не требовали.

— А уж младшая, — вздохнула мама, — потребовала: «Не хочу быть хуже всех».

Так, вспоминая минувшее в сопоставлении с настоящим, мы дошли до перекрестка. Мама и тетя Поля побрели домой. Нам с сестрой еще хотелось побывать у старых школьных учителей, а мне обязательно у Евдокимыча.

Нас встретила Анна Андреевна, учившая меня во втором классе и сестру в четвертом, проговорила с нами долго.

М!

Она призналась, что хранят наши тетрадки, но попросить их было неудобно.

Я начал дергаться — завтра улетать, а не зайти к Евдокимычу, единственному изо всех прошлых работников типографии, я просто не мог.

Мне сказали в редакции, что тетя Дуся, жена Евдокимыча, оглохла. Подходя к их крыльцу и еще скрытый высокими мальвами, я услышал, как Евдокимыч громко кричит: «Дусь, слышь, Дусь. Забыл утром-то сказать, кого еще во сне-то видел…» — «Ну? — «Лидку видел, Вовку видел». Это он называл незначительную часть своих детей. «А меня видел?» — обиженно спросила жена. «Вкратце», — кричал Евдокимыч.

Засмеявшись, я выскочил и схватил худого, прокуренного, усатого старого друга. Он узнал меня сразу.

— Дусь, — закричал он, — а ты все кричишь: старый ты дурак да старый ты дурак. А Николаич-то с бородой, знать, постарше.

Пока тетя Дуся тихонько с палкой переступала два порога, крылечный и квартирный — жили они в бараке на три семьи, — Евдокимыч кричал ей на ухо, что мы вместе работали.

— Много их было, — сердито говорила она, — дак при ком? При Соловьевой? При Медянцеве?

— При Сорокине, — кричал Евдокимыч, — еще когда газета стала четырехполосной, еще когда название-то переменили: была «За социалистическую деревню», велели назвать: «Социалистическая деревня».

Я не выдержал и тоже закричал:

— Теть Дусь, помните, вы нас палкой по огороду гоняли?

— Как не помнить, — сказала она, усаживаясь за стол.

— Дусь, — продолжал кричать Евдокимыч, — а ведь и я бороду заведу, только где кусок мыла лишний брать? — И тут же: — Дусь, ежели мы с Николаичем не выпьем, то мы с тобой разойдемся. А вот завтра, увидишь, будет тепло. Да что ж это, Николаич, за погода? Я думаю, что по погоде мы подвигаемся сейчас со всей планетой к Сибири, — говорил он мне, обуваясь в сапоги.

Я вызвался сбегать, но он сказал, что я прямушки не знаю, в ботинках застряну.

Не успели мы с тетей Дусей пересмотреть и половиныфотографий в рамках на всех простенках, главной из которых была их свадебная, не успел я надивиться на количество внуков и разнообразную географию их размещения по стране, как Евдокимыч явился. В носках, оставив сапоги на крыльце.

— Подвиг совершил — пять копеек не дал, — закричал он Дусе.

— Давно бы так, — отвечала она, поворачиваясь к шкафу и гремя посудой.

Мне Евдокимыч объяснил подвиг подробнее, бегая в это время из кухни в комнату и огорченно говоря, что и подать-то на стол нечего.

— Я всегда в магазине добавлял. У кого десять копеек не хватает, у кого двадцать. И этим исповадил. И вот сколь передавал, не на одну бутылку, а тут как-то сам пошел, все рассчитал — хватает, еще пятак лишний. А шел с посудой. И одну недоглядел — царапина на горле. Другу бы посуду, вон молочную, хоть полгорла отбей — примут, а у винной повыше честь и повышенная претензия. Забраковали. Туда-сюда, где двугривенный взять? А в магазине и около — они всегда трутся, и каждому я не по разу добавлял. К ним: мужики, по три копейки сбросьтесь… И… и умылся — никто не помог. Сегодня прибежал, было с запасом, они глаза расщеперили на сдачу: «Дай!» Нет, говорю, у меня дорогой гость, повторять будем… Эх, сейчас бы ветчинки, рыбки, да на рыбку-то нынче и не облизнулись. Ну, погода, загнись она в три дуги. — И он показал на окно, которое, без того чистое, вновь стало промываться крупными сверкающими струями.

Подняли, поставили.

— Половил мой Вася рыбки, — сказала тетя Дуся, закусывая жареной старой картошкой. — Газету до полночи печатает, потом не ложится, сразу на реку. По два раза сомов ловил, в детдом сдали, детдомовцы на тележке на берег приезжали. На три пары ботинок денег дали.

— Половил, половил! — Евдокимыч развел усы, глаза заблестели. — Нынче дожили — на рыбалку едешь и воду для ухи с собой везешь. Но истории были. В сорок четвертом с шестого на седьмое апреля небывалый случай: гроза и ледоход. Меня на льду застало — окуней ловил. А берег пустой, деревьев нет, одна пихта, но заколдованная, еще со старых черемисов, и на ней висел священный пестерь. Боялись подходить — убьет. Но так хлещет, так воссияет, я! Гнись оно в колесо! И под пихту: густая, под ней сухо, свой пестерь снял, повесил. Гром так взорвется — глохну совсем, думаю: все, больше не будет, нет, еще сильнее удар, а молнии — небо в клочья по швам изорвала И лед стало разрывать, так везде загрохотало, что думал, и земля начнет раздвигаться, не выдержит. И так боялся, боялся, да и уснул. Утром проснулся — лед-от ушел, река чистая. Вот природа! Я подхватился, пестерь на плечи — и айда! Дак ведь пестерь-то черемисский надел, заколдованный.

— А чего в нем было?

— Не помню. В моем-то рыба была. Рыба-то мне нужней. Сбегал, повесил обратно, свой взял.

Евдокимыч, довольный эффектом, закурил.

— Ох, Николаич, а сколь было ошибочных историй. Раз думал — медведь, а там уж ползет… Наливай!

— Че хоть он боронил? — спросила тетя Дуся.

Евдокимыч закричал:

— Женился, говорю, на тебе и погиб во цвете лет.

— А! — отмахнулась она и, продолжая оглядывать фотографии на простенках, рассказала: — Детей-то не было вначале два года… Цыганка потом наворожила. Ой, говорит, девушка, коробочка раскроется, так не закроешь. Вон сколько натаскала, как кошка. Не то что нынешни. Нам любить было некогда — война да работа.

— Нынешние любить успевают!

— Это не любовь, притворство!

— Все дети у вас хорошие! — крикнул я.

— В армии все парни отслужили.

— Да! — воскликнул Евдокимыч. — Основа жизни — мир. — И вдруг подскочил к окну: — Эх, не успел. Такая красивая вдовушка прошла.

— Теть Дусь, — закричал я, впадая в тон Евдокимыча, — любили у тебя мужа?

Вопрос был у меня еще тем вызван, что про любовные свои похождения, может быть выдуманные, Евдокимыч любил нам рассказывать долгими вечерами в типографии, особенно когда полосы запаздывали, ожидая тассовского материала.

— Как его не любить? — гордо ответила тетя Дуся. — Такой был орел! Его нынче на демонстрации заставляли у памятника дежурить. Надень-ко пиджак с орденами. Надень, надень.

Евдокимыч вышел и вернулся таким молодцом, со сверкающими рядами орденов и медалей, так браво приложилруку и отрапортовал, что я вскочил, обнял его и стиснул.

— Ты не гляди, что у меня грудь впалая, зато спина колесом.

— Как не любили, — довольная сценой, повторила тетя Дуся, но, решительно выпрямясь, добавила: — Любили, но после этого ни одна лахудра больше суток в Кильмези не жила.

— Бывали в жизни огорченья, сказал петух, плывя против теченья, — развеселился Евдокимыч, — Живем мы, — стал он говорить, — не больно, может, и фильтикультяписто, но войны нет, и слава богу. И не будет ее, вот увидишь. Америка воевать с нами сама боится, но научилась других натравливать. Но другие постепенно должны перестать быть дураками.

Показалось мне, что Дуся стала слышать, так как она вступила в разговор к месту:

— Как это за деньги нанимают людей бить, неужели такие есть?

— А по телевизору-то показывают.

— Там артисты, они, что велят, то и изобразят, а я сама понять должна. Я увижу чужого человека, я сразу умру.

— И нам платили на фронте, — вставил Евдокимыч.

— Много тебе платили, чего хоть тогда после войны дом и корову с голоду продали?

Этот вопрос для тети Дуси был больной. Помню, она приходила в редакцию и женщинам в типографии и бухгалтерии жаловалась на мужа, что жить не умеет, вон Чучалин, Хеандаров, Ведерников сколь всего навезли, по целому парашюту, сколь шелковых платьев из них нашьешь, а ее Вася привез одни ордена да медали. Жили они вправду очень бедно. Евдокимыч кроме газеты печатал непрерывно сотни тысяч листков бесконечной бланочной продукции: справок, квитанций, бюллетеней, сводок, графиков, отчетов, формуляров, инструкций, листовок обмена опытом, листовок с биографиями кандидатов в депутаты, налоговых разверсток… всего не упомнишь. Но это были крохотные приработки, а рыбой не разживешься. Тетя Дуся славилась как мастерица стегать ватные одеяла, у них всегда вот эта единственная комната во всю величину была занята