— Этого не может быть! Это невозможно! — Марину охватило отчаяние. Ведь если Тонечка Миронова решила задачу не в пять, а в четыре действия, то комиссия, сопоставив их работы и найдя Тонечкину выполненной лучше, может ей, Марине, пятерку не поставить. И тогда — прощай, золотая медаль!
— Скажи! Ну скажи, что это не так! Вадик!
— Мы разбирали с ребятами, — неуверенно проговорил Вадик. — Да и Тонечка говорила, что решила в четыре.
Марина грозно молчала. Больше всего на свете она боялась услышать именно об этом, и вот — пожалуйста. Тонечка решила оригинальней. И об этом сообщает ей именно Вадик; он знал об этом, и мог спокойно валяться в песке, играть в «крестики-нолики», философствовать о звездах. С неприязнью посмотрела на него и, надеясь в душе на чудо — может, он все-таки перепутал, — спросила:
— Как ты решал? Расскажи…
— Два первых, — заспешил Вадик, — у всех одинаково, а в третьем Тонечка находит сначала…
— Перестань ты со своей Тонечкой! — оборвала Марина. — Не смей! Слышишь? Не смей упоминать при мне имя этой рыжей бездари!
Вадику стало не по себе. Он весь съежился, будто ему за воротник бросили льдинку и приказали терпеть.
— Зачем ты так, Марин? — сказал хмуро, — Тонечка — славная девчонка.
— Я не хочу о ней слышать! Ясно?
— Какая разница — в пять, в четыре. Важен ответ. Я решил в пять, и — видишь? — не умер и даже не потерял аппетит. У тебя остались пирожки? — попробовал пошутить Вадик.
— И ты еще можешь смеяться? В то время, когда решается моя судьба! — запальчиво выкрикнула Марина. — Пирожки! Его волнует, остались ли пирожки! — Да после этого… — Она замолчала, подыскивая нужное слово.
— Что — после этого? — насторожился Вадик.
— После этого я не хочу тебя видеть!
Вадик переступил с ноги на ногу. Опустил голову.
— Зачем ты так?
Зачерпывая кроссовками песок, Вадик брел по берегу. С озера доносились всплески весел рыбака, монотонное поскрипывание уключин. Вадик чувствовал себя так, словно никогда не было ни светлого озера, ни поляны с ромашками, ни молчаливой тропинки. И весь сегодняшний день, казалось, растворился в далеком-далеком прошлом. А сам он повзрослел на тысячу лет. Ему хотелось обернуться и увидеть спешащую следом Марину, но слыша за спиной только настороженную тишину, и зная, что дальше десяти шагов ему не увидеть, не оборачивался.
«Я вовсе не хочу быть взрослым, — думал Вадик. — Зачем мне это? Было так здорово. И школа, и Марина, и… вообще…»
Он почти побежал, не обращая внимания на то, как тоненькие и хлесткие ветки березок били в лицо, царапали руки. Пока не стемнело, нужно успеть на поляну. В сумерках глаза подведут. Проверено.
Вот, наконец, знакомая цепочка березок. Чуть дальше — поляна.
Она словно под белым покрывалом — столько на ней ромашек. Вадику нужно много цветов. Цветы любит Марина. Марина! Марина! Марина!
Вадик ломает хрупкие стебли, а перед глазами — ее лицо. Необычное, злое. Она, конечно, погорячилась. Это ясно. Девчонки все без исключения взбалмошные. Он соберет большущий букет. «Абсолютизмус гигантус!» — скажет Марина. И все будет хорошо. И все встанет на свое место. Марина обожает цветы.
С полной охапкой ромашек Вадик вышел на тропинку. Он решил положить цветы на видное место, так, чтобы не заметить их было невозможно. Неожиданно в голове мелькнула озорная мысль, и торопливо — цветок к цветку — он прямо на тропинке выложил из ромашек метровые буквы: «В + М».
Притаившись за кустами, Вадик вслушивался в тишину. Кукушка все еще обещала кому-то долгую жизнь. Около уха тонюсенько попискивал комар. Наконец послышались шаги — Марина. Ее шаги он отличит среди тысяч других. Между березок мелькнуло платье. Вадик сжался в комок. Сейчас Марина подойдет и прочтет то, о чем в другое время он не сказал бы ни за что на свете. Прочтет и обязательно оценит: «Какой он все-таки молодчага, этот Вадик!»
Марина шла не спеша, по-мальчишечьи перекинув авоську за плечо, и мурлыкала какую-то песенку. Она не могла не увидеть их, этих букв. Остановилась, прочитала вслух: «Вэ плюс эм». И сказала:
— Господи, это же надо какой дурак! Абсолютный дурак!
Между ними было не больше пяти шагов, и Вадик отчетливо видел, как Марина наискось прошлась по буквам, разметая их, и как во все стороны, словно искорки, взвились лепестки ромашек. Чтобы не закричать, он до боли в скулах стиснул зубы. Отвернулся.
Сгущались сумерки. Вадик не мог видеть, как над озером вспыхнула первая звезда. День угас. До следующего экзамена, по физике, оставалось три дня.
ЧУЖАЯ
Леночка поставила опостылевшую за день сумку на скамейку, вздохнула: город вон какой, домов не счесть, да не так-то просто, оказывается, найти подходящую квартиру. У нее было около десятка переписанных из объявлений адресов в частном секторе, и она побывала по каждому из них, но всюду ее ждала неудача. Одних домовладельцев устраивали только семейные квартиранты, других — наоборот, третьи сдавали комнату без мебели…
Сгущались сумерки. Ветер перегонял с места на место палые листья. Заметно похолодало, и лужи, еще в полдень легкомысленно отражавшие солнце, подернулись матовой корочкой льда, отчего улица, и без того подавленно притихшая, стала казаться еще унылей.
В домах засветились окна, но от понимания недоступности благ, связанных с этим простым действом, у Леночки на душе сделалось еще горше. Ей и надо-то для устройства жизни всего одно окошечко, такое, которое она в трудную минуту могла бы отыскать, как маяк, среди сотен других по занавеске или цветку на подоконнике, да только как его заиметь, это окошечко, в этом огромном скоплении чужих равнодушных жилищ?
Леночка подышала на онемевшие пальцы, но добротные кожаные перчатки не пропускали дыхания. Снимать же их не хотелось вовсе: тогда рукам станет еще холоднее. Она высвободила пальцы и, как, бывало, в детстве, сжала их внутри перчаток в кулачок. Этому научил ее отец, чтобы ненароком не обморозиться.
Окинув взглядом пустынную улицу, Леночка устало присела на скамейку. Вспомнился родной дом, плюшевый мишка на диване, телевизор, по которому, наверное, уже передают по вечерней программе что-нибудь интересненькое…
Рядом остановился старик с обвислыми усами, в заплатанных солдатских варежках.
— Поди, приезжая? — полюбопытствовал. — Кого ищешь-то?
Леночка поднялась, торопливо спросила:
— Вы не подскажете, где комнату можно снять?
— Поди, студентка? Аль прямо с поезда?
— Да, да, я только что приехала…
Старик неодобрительно нахмурился.
— Я одна… Я никому не помешаю… — робко уточнила Леночка.
— Есть одно место… — с расстановкой проговорил старик, — студентов который год пускают… Пойдем провожу, может, и тебе уголок найдется.
Миновали два переулка, свернули за угол.
Старик остановился перед приземистым пятистенником. Окна наглухо закрыты ставнями. Лишь в одном сквозь щелку пробивалась тонкая, как лезвие ножа, полоска света. На воротах яркая табличка, которая читается и в темноте: «Берегись! Злая собака!» Леночка представила себе огромного клыкастого пса на цепи. И хозяина, небритого, алчного. Хозяин станет по-хмельному рассматривать ее, как куклу, начнет интересоваться, что да почему. «Уж лучше на вокзале ночь посижу, а утром в другой район…» — подумала она и отрешенно прислонилась к палисаднику. Ей казалось, что все словно сговорились причинить ей боль. От этой мысли сделалось совсем горько, и она заплакала. Плакала она увлеченно, по-детски, надеясь, что со слезами отступят напасти. Ей просто хотелось, чтоб ее пожалели, хоть капельку. Тот же старик, к примеру, который все покашливает да покашливает в свою огромную варежку.
— Не убивайся так, не надо, — словно угадав мысли Леночки, старик положил руку ей на плечо. — Пойдем к нам. Переночуешь, отдохнешь… Может, все и образуется. В молодости все беды проходят быстро… У нас со старухой не хоромы, но в тесноте, как говорится, не в обиде…
Леночка шмыгнула носом, вытерла перчаткой мокрые щеки.
— Простите меня, — сказала тихо, — я ведь обманула вас. Здешняя я… Здешняя… А квартиру ищу потому…
Ветром распахнуло форточку. Николай Иванович поднялся и подошел к окну. Капельки дождя, оставляя на стекле извилистые следы, наискось скатывались к обрезу рамы. Закрыв форточку, Николай Иванович вернулся к столу. В шесть должны позвонить из министерства. Сейчас — пять. Глубже уселся в кресло… Невеселые мысли овладели им.
…Зима сорок пятого. Тот свой, ставший последним, бой Николай Миловидов провел над перелесками Польши. В то утро они сопровождали штурмовики. Небо — будто уж и не война вовсе! — было приветливо распахнутым, а земля, ночью присыпанная снежком, дышала покоем. Штурмовики без особых помех поработали над переправой и взяли курс на свой аэродром. Оставалось лету пять-шесть минут, когда завязалась вдруг смертельная заваруха. Откуда они взялись, те «мессеры», Николай так и не понял. Ясно было одно: только на предельных режимах, при немыслимых перегрузках можно увильнуть от кинжального обстрела. Но было поздно. От прямого попадания мотор заглох. Лобовое стекло забрызгало маслом, и тут же в кабину изо всех щелок и лючков повалил едкий дым, а перед глазами забушевало пламя. Самолет перестал слушаться и круто завалился на крыло.
Когда Николай пришел в себя, то увидел множество солнц. Упругим пучком они пробивались сквозь тюлевую, вздувшуюся, как парус, занавеску, а пробившись, плескались в графине, стоявшем на тумбочке, зайчиками трепетали на стенах и никелированных деталях кровати. Рядом во всем белом сидела совсем молоденькая девушка, почти девочка; она улыбалась и что-то говорила. А в ее глазах, казалось, светилось по солнышку.
Ох, это солнце! Как подвело оно в тот день! Должно быть, растворившись до невидимости в его ослепляющих лучах, таились «мессеры», а улучив момент, соскользнули с высоты, как с горки, и расстреляли в упор истребитель. И потом, когда Николай, собрав силы, вывалился из кабины, оно, нестерпимо яркое, злое, осатанело закувыркалось вместе с небом, зачаровывая своей сумасшедшей игрой. И, верно, зачаровало бы напрочь, только Николай остатком сознания понял вдруг, что солнце здесь ни при чем — это он сам, грешный, кувыркаясь, падает на безжалостную землю. Оцепенев от дикого страха, пронзившего его при этой мысли, он судорожно рванул спасительное кольцо парашюта…