Боль — страница 19 из 22

На поляне, вдруг открывшейся Русакову за поворотом, притулился к бору станционный домик, понуро клонился к закату долговязый колодезный журавль. Все вокруг молчало. Русаков пожалел было, что не остался ночевать в деревне, но когда подошел ближе, домик с проглянувшими из мутных сумерек веселым крылечком и новенькой тесовой крышей не стал казаться ему таким уж одиноким и унылым. А тут еще знакомо пахнуло терпким укропным настоем… Русаков с жадностью вдыхал этот не встречаемый в асфальтовом городе хмельной воздух, и его охватила какая-то бесшабашная радость. Оттого, наверное, что вот он все еще живет, отмеривает отпущенные ему версты, хлопочет, делает свое нескончаемое дело. Не спеша, словно боясь растерять настроение, миновал огород, отгороженный от дороги пряслом. За домиком, на лужайке, бойко металось пламя костра. При виде его Русакову сделалось вовсе хорошо.

Около костра — трое: два мальчика и мужчина. Один из мальчишек — босоногий и не то чумазый, не то загорелый дочерна — сидел на земле, кутаясь в огромный дождевик. Другой — в яркой синтетической курточке — стоял у него за спиной. Мужчина, присев на корточки, помешивал в котелке варево, от которого исходил аромат грибов и лука.

«Груздянка, черт побери!» — подумал Русаков и, как дитя, зарадовался возможности посидеть около костра и отведать грибков, не базарных — слежавшихся и оттого утративших всякий вкус, — а только что сломленных под березкой, сваренных, может, в ключевой воде и слегка попахивающих дымком.

Мужчине на вид за пятьдесят, а волосы, выгоревшие за лето, как у юнца: белые, волнистые. Лицо пухлогубое, от жара костра румяное. Он прикрывался от пламени рукой, щурился.

— Добрый вечер? — сказал Русаков, подходя к костру и становясь так, чтобы быть на свету.

Мужчина окинул его взглядом с ног до головы, вместо приветствия спросил:

— Из Елового?

— Оттуда…

Мужчина привстал, протянул руку, предварительно вытерев ее быстрым движением о штаны. Назвался Федором. Был он крепко сложен и широк в плечах; клетчатая рубашка с невысоко закатанными рукавами, казалось, вот-вот лопнет по швам.

Русаков, отложив чемоданчик с медикаментами и инструментом в сторону, устало присел на березовый чурбак. Как всегда, после утомительных операций, настырно ныло сердце. Достал и незаметно положил в рот таблетку валидола. Глядя на простоватое добродушное лицо Федора, подумал о том, что такие вот мужики, как этот хозяин полустанка, живут себе вольными казаками, без особых забот и проблем, доживают до глубокой старости и, не ведая о болезнях, умирают счастливо — в одночасье.

— Как там парнишка? — неожиданно спросил Федор.

Заметив, что босоногий мальчик в ожидании ответа как-то вдруг съежился, а второй насторожился и замер, Русаков сделал вид, будто вопроса не слышал.

— Да-а, — протянул задумчиво Федор. — Видел я много смертей… Всяких…

— Воевали? — оживляясь, спросил Русаков. Сам он навоевался досыта, и всегда был искренне рад встрече с бывшим фронтовиком: разве не найдется о чем поговорить, хоть в праздник, хоть в будни?

— Всяких, — повторил Федор, — а такой глупой не припомню.

— Умных смертей не бывает… — горестно вздохнул Русаков.

— Не скажи! За войну я раз сто имел возможность башку потерять… по-умному!

— Как же это… по-умному? — Русаков невольно улыбнулся.

— Расскажи, дедусь, как штабного офицера брали! — подсказал босоногий мальчик. Мельком, будто невзначай взглянул на Русакова и, не в силах сдержать гордость за деда, вдруг застеснялся.

— Не встревай, когда взрослые разговаривают! — ласково пожурил Федор, и — Русакову: — а очень просто! Взяли мы однажды «языка». Взяли красиво, тихо. Но на нейтралке нас засекли: луна не ко времени из-за облаков. Прижали пулеметными очередями к земле: ну, как говорится, ни туды и ни сюды! А «язык», чуем, до зарезу нужен. Третью ночь подряд посылали. Командир мой, Ваня Соколок… Может, слышал? Если воевал, наверняка слышал! О нем в газетах писали!

— Может, и слышал… Времени столько прошло. Мог и забыть…

— Не-ет… — запротестовал Федор. — Таких, как Ваня Соколок, не забывают! Такой — один на весь фронт! Так вот, Соколок и говорит: «Всем не выпутаться! Кому-то одному надо обнаруживать себя…» На войне, известное дело, — не торгуются. Ты, может, и не хуже, но и не лучше остальных. И каждому остаться в живых охота одинаково. Чего уж тут торговаться… Отполз я метров на полтораста в сторону, да как черкану из автомата по ихним окопам.

Федор присел на корточки и стал помешивать в котелке. Русаков обратил внимание сразу, как подошел, на то, что Федор все делает неторопливо, степенно: и говорит, и глазами поводит, и отбрасывает пятерней прядки волос.

— Долбали они меня, веришь, — продолжал Федор весело, — минут двадцать! И все из минометов, из минометов, сволочи!

— И что было? — от нетерпения подавшись вперед; спросил мальчик в курточке.

— А ничего! Всю землю кругом перепахали минами. А на мне — ни одной царапины! Во как!

«Силен завирать, чертяка!» — с восхищением подумал Русаков.

— …А ведь я тогда каждую минуту готов был богу душу отдать! По-умному, так сказать… Сознательно… — Федор махнул рукой — что, мол, зря говорить, — помолчал. Потом вполголоса, словно рассуждая сам с собой, заговорил снова: — Парнишка из Елового раз пять, говорят, в горящий дом кидался, когда бабку в дыму искал. Пять раз смерть обманул, а на шестой… Чуешь? А бабка-то, оказывается, в это самое время за околицей бруснику собирала! Разве это справедливо? Да и ей, бабке, завтра сто лет… А ему, наверное, и восемнадцати не было!

Русакову ворошить в памяти только что пережитое не хотелось, но, увидев, как на лицо Федора тенью налетела грусть, сказал:

— Человек гибнет — вот о чем думал парнишка, когда шел в огонь. Молодой, старый — разве в этом дело… Так уж устроены люди: именно когда трудно, когда страшно, проявляется сущность каждого: слабый отвернется, сильный поспешит на помощь. Так и здесь…

Федор молча подцепил щепья, бросил в костер. Свернувшееся было пламя разыгралось, чутко вздрагивая при каждом движении ветерка.

— Сейчас ужинать станем, — сказал так, будто подытожил разговор. — Сбегай, Митя, домой! Попроси у мамки посуду. Да учти — у нас гость…

Мальчик сбросил дождевик и, сверкая босыми ногами, побежал к дому. За ним потянулся второй.

— Без нас ничего не рассказывай, дедусь! — крикнул Митя, оборачиваясь. — Мы скоро!

Немного погодя в доме распахнулось окно, и женский голос позвал:

— Папаша! Шли бы в избу! Поели бы как следует! Да и пассажира пригласи… Что вы там, как цыгане?

Федор доверительно пригнулся к Русакову, пояснил:

— Дочери погостить приехали с ребятишками… Одна из города, другая из Елового… Наговориться не могут! Даже свет вон не зажигают. Сядут в обнимку и говорят, говорят… А мальцы при мне. Этих хлебом не корми, дай про войну послушать… Наша война для них что сказки-байки, не более. Они и играют-то не во что-нибудь, а в войну. Чуешь? Не понимают, глупые, как это страшно, когда по-всамделишному… — Помолчав, добавил: — Не обессудь, тут поужинаем.

Он упорно называл Русакова на ты, хотя был явно моложе. И тот не обижался: понял, что Федор со всеми так, и не потому, что грубиян или невежа, а просто иначе, как на равных, не умеет.

Пришли мальчишки. Принесли в плетеной корзинке посуду, кринку с молоком, краюху хлеба. Федор поставил котелок поодаль от костра на разостланный дождевик. Жестом пригласил Русакова. Тот достал из чемоданчика фляжку. Предложил:

— Выпьете?

Федор размашисто откинул назад волосы. Засмеялся, простецки, по-свойски:

— Неужто откажусь! У нас говорят: после бани, перед ухой да грибами — грех великий без этого самого!

Русаков налил в подставленную кружку. Предупредил:

— Чистый… Медицинский…

— Чую!

— Разбавьте немного…

— Ни-ни! Разве можно! Разбавленный я завтра в сельпо могу приобресть. А такого — с войны не пробовал! — Увидел, что Русаков закручивает пробку, забеспокоился: — А себе, себе почему не налил?

— Свою норму я выбрал, — невесело усмехнулся Русаков. — Сердчишко барахлить стало…

— Ну, коли так — твое здоровье! — Федор выпил. Отломив от краюхи кусок, уткнулся носом, стал смачно вдыхать и охать. — Веришь, будто в окопе побывал! — Сказал и как-то странно улыбнулся; и было не понять, запечалился он или обрадовался этому воспоминанию.

Груздянка удалась. Ели прямо из котелка, деревянными расписанными в золотисто-красные цвета ложками. Потом Русаков пил с мальчиками душистое парное молоко с легкой, обволакивающей губы пеной.

Федор возился около колодца с посудой. Очищая песком котелок от копоти, он не то ворчал от неудовольствия, не то напевал — было не разобрать.

Нешумно потрескивал костер. В высоком и чистом небе беззаботно горели звезды. Наступила ночь. При неровном свете костра, а еще от усталости Русакову окружающее виделось сказочным: и мальчишки, сидевшие в обнимку и что-то лепетавшие друг другу, и белобрысый Федор, бренькающий котелком, и присмиревшие сосны, и глубокое, подсвечиваемое изнутри россыпями звезд небо.

— Дядя, — городской мальчик робко тронул Русакова за руку, — попросите дедушку рассказать, как он с товарищами немецкий танк угнал… «Тигр». Знаете, как интересно!

— А почему сам не попросишь? — спросил Русаков.

— А он уже рассказывал…

— Если просить, — посоветовал Митя, — так лучше о том, как дедуся целый взвод фашистов уничтожил.

— Один!? — удивился второй мальчик.

— А то как!

«Вот загибает! — усмехнулся Русаков. — И к чему ребятишкам голову морочит…»

Из темноты вышел с охапкой смолья Федор. Шатром сложил на прогоревший костер длинные с загнутыми концами, похожие на лыжи, щепы. Костер задымил. Встав на четвереньки, Федор дунул на угли — из дыма вырвалось пламя, лизнуло щепы и взметнулось с искрами к небу. Плывшие над дорогой хлопья тумана сделались алыми.

— Ну, ребятня, вам пора! — заключил неожиданно Федор. — За день-то набегались… Небось ноги гудят. Марш на сеновал!