Боль — страница 2 из 10

отдела репатриации министерства Френэ. У него ужасно занятой вид, он сдержан и озабочен. Вежлив. Он говорит: «Сожалею». Я говорю: «Я буду драться до конца». Направляюсь в сторону административных кабинетов. «Куда вы?» — «Я постараюсь остаться». Пытаюсь втиснуться в очередь военнопленных, занимающую весь коридор. Старший офицер говорит, указывая на них: «Как вам угодно, но будьте осторожны, они еще не прошли дезинфекцию. В любом случае, если вечером вы еще будете здесь, мне придется, как ни жаль, выставить вас».

Мы нашли маленький дощатый столик и пристроили его в уголке.

Расспрашиваем пленных. Многие сами подходят к нам. Собираем информацию, сотни имен. Я работаю не поднимая головы и думаю лишь о том, чтобы правильно записать фамилии. К нам подходит офицер весьма приметной наружности -молодой, в ладно пригнанной рубашке цвета хаки, подчеркивающей фигуру, — и спрашивает, кто мы. «Что это такое — Розыскная служба? У вас есть пропуск?» Я показываю свой фальшивый пропуск, он сходит за настоящий. Потом является женщина из отдела репатриации: «Что вам от них надо?» Я объясняю, что мы собираем информацию. Она спрашивает: «И что вы с ней делаете?» Это молодая женщина, платиновая блондинка, темно-синий костюм, туфли в тон, тонкие чулки, красные ногти. Я отвечаю, что мы публикуем ее в газете «Либр», что это газета, посвященная пленным и депортированным. «Либр»? Так, значит, вы не из министерства?" (sic!) — «Нет». — «У вас есть на это право?» Ее тон становится ледяным. «Мы его себе присвоили». Она удаляется, мы продолжаем опрашивать пленных.

Дело облегчается тем, что очередь продвигается крайне медленно. Пока они доберутся до первого окошка — бюро по проверке личности, — проходит два с половиной часа. У депортированных это займет даже больше времени, потому что у них нет документов и они гораздо слабее, почти все страшно измучены, на пределе сил. Является еще один офицер, лет сорока с лишним, облегающая куртка, крайне сухой тон: «Что тут происходит?» Я еще раз объясняю. Он говорит: «В Центре уже есть аналогичная служба». Я позволяю себе задать вопрос: «Каким образом вы извещаете семьи? Ведь ясно, пройдет не меньше трех месяцев, прежде чем все смогут написать родным». Он смотрит на меня и смеется: «Вы не поняли. Мы не даем информацию семьям. Мы собираем данные о нацистских зверствах. Составляем досье». Он отходит, потом возвращается: «С чего вы взяли, что они говорят правду? Это очень опасно -то, что вы делаете. Вам известно, что среди них скрываются типы из милиции?» Я не говорю ему, что мне плевать. Я не отвечаю. Он удаляется.

Полчаса спустя к нашему столу направляется генерал, сопровождаемый первым офицером и молодой женщиной в темно-синем костюме, тоже с офицерскими нашивками. «Ваши документы». Как полицейский. Я показываю.

«Этого недостаточно. Вам разрешается работать стоя. И чтобы я не видел здесь стола». — «Но он занимает так мало места», — возражаю я. Генерал говорит:

«Министр категорически запретил ставить толы главном зале (sic!)». Он подзывает двух скаутов, которые уносят столик. Мы работаем стоя. Время от времени звучит радио — то мелодии свинга, то патриотические песни. Очередь пленных увеличивается. Время от времени я подхожу к окошку в глубине зала:

«Депортированных все еще нет?» — «Нет». Помещение заполонили униформы.

Женщины в форме отдела репатриации. Я спрашиваю себя, откуда они взялись после шести лет оккупации, все эти люди в безукоризненной одежде, в кожаной обуви, с холеными руками и этим надменным, жестким тоном, в котором всегда — возмущаются ли они или любезны и снисходительны — звучит резрение. Д. говорит мне: «Посмотрите на них хорошенько. Запомните их». Я спрашиваю, откуда они явились, почему вдруг здесь, с нами, но главное, кто они.

«Правые, — говорит Д. — Это и есть правые. Вы видите, как деголлевские сотрудники занимают свои места. Правые нашли себя в голлизме благодаря войне. Вот увидите, они будут против любых организаций Сопротивления, не связанных непосредственно с де Голлем. Они оккупируют Францию. Они считают себя ее попечителями, ее разумом. Они надолго отравят Францию, придется привыкать с этим жить». О пленных дамы говорят «бедные мальчики». Друг к другу обращаются, как принято в салонах: «Скажите, моя дорогая… мой дорогой…» Почти у всех, за небольшим исключением, аристократическое произношение. Они здесь для того, чтобы информировать пленных о времени отправки поездов. На их лицах — специфическая улыбка женщин, которые хотят продемонстрировать, до чего они устали, а также свои усилия скрыть эту усталость. Очень душно. Они в самом деле ужасно заняты. Время от времени к ним подходят офицеры, ни обмениваются английскими сигаретами. «Ну что, по-прежнему неутомима?» — «Как видите, мой капитан». Смех. В главном зале шумно — топот, невнятный говор, плач, стоны. Люди все прибывают. Из Бурже подъезжают грузовики. Пленных впускают в Центр группами по пятьдесят человек. Как только появляется группа, включают песню: «Дорога уходит все дальше, дальше, дальше, и нет ей конца». Если группа многочисленней, ставят «Марсельезу». Между песнями паузы, но очень короткие. «Бедные мальчики» оглядывают зал, все улыбаются. Их окружают офицеры из отдела репатриации:

«Давайте, друзья, в очередь». Они становятся в очередь и продолжают улыбаться. Добравшись до окошка по проверке личности, они говорят: «Как это долго», но по-прежнему мило улыбаются. Когда мы обращаемся к ним с вопросами, они перестают улыбаться, они пытаются вспомнить. На днях я видела на Восточном вокзале, как одна из дам в форме напустилась на солдата с орденом Почетного легиона: «Что это, друг мой, почему вы не отдаете мне честь? Разве вы не видите, что я капитан?» Она указала на свои нашивки.

Солдат посмотрел на нее, она была красивая и молодая, и засмеялся. Дама припустила от него чуть ли не бегом: «Какой невежа». Я пошла к начальнику Центра, чтобы уладить дело с Розыскной службой. Он разрешил нам остаться, но в глубине зала, около багажного отделения. Пока нет эшелонов с депортированными, я держусь. Они возвращаются через «Лютецию», в д'Орсэ пока что попадают лишь одиночки. Я боюсь увидеть Робера Л. Когда объявляют о прибытии депортированных, я покидаю Центр и возвращаюсь лишь после того, как они уходят, я договорилась об этом с товарищами. Когда возвращаюсь, они еще издали делают мне знаки: «Нет, никто не знает Робера Л.» Вечером я иду в газету, даю списки. Каждый вечер я говорю Д.: «Завтра я не пойду в д'Орсэ».

20 апреля

Сегодня прибывает первый эшелон с политическими из Веймара. Утром мне позвонили из Центра. Сказали, что я могу прийти, они будут лишь во второй половине дня. Я иду туда на утренние часы. Но остаюсь на весь день. Я не знаю, куда мне деться, как вынести саму себя.

Д'Орсэ. На улице у Центра — большая толпа сбившихся в кучу жен военнопленных. Их отделяет от пленных белый барьер. Они выкрикивают: «Вы знаете что-нибудь о таком-то?» Иногда солдаты останавливаются, некоторые отвечают. В семь утра женщины уже тут. Есть такие, которые не уходят до трех часов ночи и возвращаются к семи утра. А некоторые остаются на всю ночь. Их не пускают внутрь. Сюда приходит также множество людей, которые никого не ждут, — поглазеть на прибытие военнопленных, на поведение женщин, ожидающих их, и на все остальное, поглазеть, как все это происходит, ведь такое, наверно, никогда больше не повторится, для них это спектакль.

Зрителей можно отличить от прочих по тому, что они не кричат и держатся чуть в стороне от толпы женщин, так, чтобы видеть одновременно и как пленные прибывают, и как встречают их женщины. Военнопленные прибывают в организованном порядке. Ночью их привозят в больших американских грузовиках, и они выгружаются у всех на виду, ярко освещенные. Женщины вопят, хлопают в ладоши. Пленные останавливаются, ошеломленные, растерянные. Днем женщины начинают кричать, как только завидят грузовики, выезжающие с моста Сольферино. Ночью они кричат, когда грузовики уже на подходе к Центру сбавляют скорость. Они выкрикивают названия немецких городов: «Нойесварда?»,

«Кассель?» или номера лагерей — VII -А, III-А… Пленные выглядят удивленными, они прибыли прямо из Германии или из Бурже, иногда они отвечают, но чаще плохо понимают, чего от них хотят, они улыбаются, они оглядываются на женщин, это первые французские женщины, которых они увидели.

Работа идет плохо. Все эти фамилии, которые я записываю одну за другой, всегда чужие, не его. Каждые пять минут — желание все бросить, положить карандаш, ничего больше не выяснять, уйти из Центра и никогда уже не возвращаться. Около двух часов дня я решаю узнать, в котором часу прибывает эшелон из Веймара, покидаю свой пост в коридоре и ищу, к кому бы обратиться за справкой. В углу главного зала я вижу с десяток женщин, сидящих на полу, и женщину-полковника, разговаривающую с ними. Я подхожу ближе. Полковник -высокая дама в темно-синем костюме с Лотарингским крестом на лацкане; седые волосы слегка подсинены и завиты щипцами. Женщины смотрят на нее и разинув рот слушают, что она говорит, вид у них изможденный. Вокруг валяются перевязанные веревками чемоданы и узлы, на одном спит ребенок. Женщины очень грязные, на лицах застыл страх. У двоих — огромные животы. Чуть поодаль еще одна женщина-офицер глядит на них. Я подхожу к ней и спрашиваю, что происходит. Она смотрит на меня, опускает глаза и стыдливо говорит:

«Добровольцы, завербовавшиеся на работу в Германию». Мадам полковник велит им встать и следовать за ней. Женщины встают и идут за ней. Лица у них такие испуганные, потому что их ошикали жены военнопленных, толпящиеся у входа в Центр. Несколько дней назад я присутствовала при возвращении группы женщин-добровольцев. Они шли улыбаясь, как другие, но постепенно почувствовали неладное, и тогда у них стали такие же испуганные лица. Мадам полковник обращается к молодой женщине в форме, с которой я разговаривала; она показывает на женщин пальцем: «Что будем с ними делать?» Та отвечает: