Болезнь как метафора — страница 18 из 24

ней части повествования, как преобразующего опыта. Мандзони в подробном рассказе о прохождении чумы через герцогство Милан в 1630 году представляет более точную, менее упрощенную точку зрения, чем исторические источники, которыми он пользовался. Но даже в этих двух многоплановых сочинениях сильны некоторые устоявшиеся, примитивизированные идеи по поводу чумы.

Характерная черта обычных записок о чуме: болезнь неизменно приходит из другого места. Когда в последнее десятилетие XV века сифилис прокатился эпидемией по Европе, он получал разные названия, которые могут служить наглядной иллюстрацией потребности придать внушающей страх болезни иностранное происхождение[54]. Для англичанина это была «французская ветрянка», для парижанина – morbus Germanicus, германская хворь, для неаполитанца – «флорентийский недуг», для китайца – «японская болезнь». Но то, что может показаться шуткой на тему шовинизма и его неистребимой живучести, свидетельствует об очень важной истине: существует связь между воображаемой болезнью и воображаемой степенью чужеродности. Возможно, она заложена в самой концепции зла, архаически отождествляемой с не нашим, чужаком. Как заметила Мэри Дуглас[55], осквернитель всегда не прав. Верно и обратное: человек, уличенный в неблаговидном поступке, воспринимается, во всяком случае потенциально, как источник осквернения.

Болезни могут приходить не откуда-то из-за океана, а из соседних стран. Заболевание – вид вражеского нашествия, и их переносчиками часто становятся солдаты. Записки Мандзони о чуме 1630 года (глава 31) начинаются с констатации:

Чума, вторжения которой в миланские владения одновременно с немецкими бандами так опасался Санитарный трибунал, как известно, в самом деле появилась; равным образом известно, что она не остановилась тут, но захватила и обезлюдила значительную часть Италии[56].

Хроника Дефо о чуме 1665 года начинается схожим образом, с развернутого, нарочито досконального рассуждения о чужестранном происхождении болезни.

Было начало сентября 1664 года, когда я, как и мои соседи, узнал из досужих разговоров, что в Голландию снова вернулась чума; снова – потому что она уже свирепствовала там, особенно в Амстердаме и Роттердаме в 1663 году; одни утверждали, что завезли ее туда из Италии, другие – что из Леванта вместе с товарами, прибывшими на турецких кораблях; еще говаривали, будто занесли ее не то из Кандии, не то с Кипра. Да не так уж важно, откуда она появилась; все сходились в одном: чума снова пришла в Голландию[57].

Бубонная чума, вновь возникшая в Лондоне в 1720-е годы, пришла из Марселя – в XVIII веке считалось, что именно через этот город проникла в Западную Европу чума, завезенная моряками, а затем ее разносчиками стали солдаты и торговцы. К XIX веку источник происхождения, как правило, утратил свою экзотичность, транспортные средства потеряли конкретику, а сама болезнь превратилась в фантасмагорию, символ.

В конце романа «Преступление и наказание» Раскольникову снится чума: «Ему грезилось в болезни, будто весь мир осужден в жертву какой-то страшной, неслыханной и невиданной моровой язве, идущей из глубины Азии на Европу». В начале предложения упоминается «весь мир» – в конце он оказывается «Европой», пораженной летальной гостьей из Азии. Аллюзия Достоевского – безусловно, холера, ее еще именовали азиатской холерой, и она долгое время была маркой Бенгалии. На протяжении почти всего XIX века холера в форме эпидемий гуляла по миру. Часть сложившейся еще несколько веков назад концепции Европы как привилегированного культурного единства состоит в том, что ее колонизируют летальные болезни, внедряющиеся из других стран. Предполагается, что сама Европа свободна от болезней. (Европейцы с поразительным безразличием относятся к тому, что они – как захватчики, колонизаторы – принесли в экзотичный, «примитивный» мир свои собственные летальные болезни, опустошившие целые регионы: вспомним о массовых смертях от оспы, гриппа и холеры аборигенов Америки и Австралии.) То, что опасные болезни упорно связывались с экзотичным происхождением, было одной из причин, по которой холера – в XIX веке в Европе было ее четыре крупных вспышки, и каждая уносила меньше людей, чем предыдущая, – прочнее вошла в историческую память, чем оспа, бушевавшая здесь почти весь век (от эпидемии оспы в начале 1870-х скончалось полмиллиона человек), которую при этом трудно поставить в один ряд с чумой как болезнь с неевропейскими корнями.

Чума больше не «посылается», как в библейские и древнегреческие времена, ибо остается неясным, кто этот таинственный посланник. Вместо того чума «посещает» людей. И эти посещения повторяются, как об этом свидетельствует подзаголовок романа Дефо, поясняющий, что описываемые события произошли «в Лондоне во время последнего великого посещения в 1665 году». Летальная болезнь может быть названа посещением, даже когда речь идет о неевропейцах. Однако посещение «их» неизбежно будет отличаться от посещения «нас». «Кажется, это посещение унесло почти половину всех людей», – писал английский путешественник Александр Кинглейк, оказавшийся в Каире во время эпидемии бубонной чумы (некоторые называют ее «азиатской»). «Однако азиаты перед лицом страдания выказывают больше спокойствия и стоицизма, чем европейцы в подобных обстоятельствах». Влиятельная книга Кинглейка «С востока» (1844), снабженная подзаголовком «Заметки о путешествии, привезенные домой с Востока», иллюстрирует многие устойчивые евроцентричные мифы по поводу «других», начиная с фантазии, что люди, имеющие малые основания ожидать, что несчастье обойдет их стороной, менее чувствительны к горю. Таким образом, принято считать, что азиаты (или бедные, или черные, или африканцы, или мусульмане) страдают и скорбят совсем не так, как европейцы (или белые). Тот факт, что болезнь ассоциируется с бедными – с точки зрения привилегированных слоев чужаков в их среде, – усиливает ассоциацию болезни с чужой землей: с экзотичным, часто примитивным народом.

По своему классическому сценарию СПИД весьма схож с чумой. Считается, что он зародился на «черном континенте», затем распространился в Гаити, затем в США и Европе… Он воспринимается, как тропическая болезнь: очередное нашествие варваров из стран так называемого Третьего мира, где, помимо всего прочего, проживает львиная доля мирового населения, а также бич tristes tropiques[58]. Африканцы, видящие расистские стереотипы в рассуждениях по поводу географического происхождения СПИДа, не так уж неправы. (Они также не ошибаются, когда считают, что изображение Африки родиной СПИДа подпитывает антиафриканские предубеждения в Европе и в Азии.) Проводится подсознательная связь с представлениями о примитивном прошлом, и многие гипотезы, выставляющие вероятными переносчиками болезни животных (болезнь зеленых мартышек? лихорадка африканских свиней?), невольно вызывают в памяти привычный набор стереотипов: о звериной сущности, сексуальной вседозволенности и черной расе. В Заире и других странах Центральной Африки, где СПИД унес десятки тысяч жизней, мы видим встречную реакцию. Многие врачи, академики, журналисты, правительственные чиновники и другие образованные люди верят, что вирус был занесен в Африку из США как акт бактериологической войны (с целью снизить африканскую рождаемость), а затем операция вышла из-под контроля и вирус вернулся обратно, поразив злоумышленников. Распространенная африканская версия этого события звучит следующим образом: вирус произвели в ЦРУ в Мерилендской военной лаборатории, оттуда он попал в Африку, а обратно его завезли американские миссионеры-гомосексуалисты, возвращающиеся из Африки в Мериленд[59].

Сначала предполагалось, что СПИД должен распространиться повсюду в такой же гибельной форме, в какой он прошелся по Африке, и те, кто по-прежнему так считает, неизменно поминают черную смерть[60]. На метафоре чумы построены все самые пессимистичные прогнозы, предсказывающие эпидемии. От стандартного рассказа о чуме – облаченного в классическую художественную форму или принявшего вид современного журналистского очерка – веет неумолимостью и неизбежностью. Неподготовленных болезнь застигает врасплох, те, кто соблюдает меры предосторожности, также становятся ее мишенями. Все погибают, когда повествование ведется от лица всеведущего рассказчика, как в притче Эдгара По «Маска красной смерти» (1842) – аллюзии на бал-маскарад в Париже во время эпидемии холеры 1832 года. Почти все – если рассказчиком выступает травмированный очевидец, чудом оставшийся в живых, как в написанном в духе Стендаля романе Жана Жионо «Всадник на крыше» (1951), герой которого – молодой итальянский дворянин-изгнанник в 1830-х годах странствует по охваченной холерой Южной Франции.

Чума неизменно рассматривается как приговор обществу, и метафорическое наполнение СПИДа схожим смыслом приучает людей к мысли о неизбежности глобального распространения болезни. Такова участь болезней, передаваемых половым путем, – они описываются как наказание индивидууму и группе («всеобщее распутство»). Не одни венерические болезни считались признаком порочности и нарушений законов. До последней четверти XIX века любая сильная эпидемия интерпретировалась как знак моральной слабости и политического заката. Это было так же общепринято, как ассоциировать страшные заболевания с чужеродностью. (Или с презираемыми и внушающими ужас меньшинствами.) И назначение виновного не противоречит тем случаям, которые не вписываются в данную схему. Английские методистские священники, связывающие эпидемию холеры 1832 года с пьянством (общества трезвости только начинали организовываться), не утверждали, что все заразившиеся холерой – пьяницы. Всегда оставалось место для «невинных жертв» (детей, девушек). Реформаторы конца XIX века также ставили знак равенства между алкоголизмом и туберкулезом, слывшим болезнью бедных (скорее, чем «ослабленных»). Расположенность к болезни ассоциировалась с грешниками, и беднякам неизменно советовали перенять ценности среднего класса: режим, продуктивность и эмоциональный самоконтроль – пьянство считалось основным недостатком