Больно берег крут — страница 75 из 99

е получился, а появится еще один обыкновенный рабочий поселок и ему нужно было спешно строить все необходимые соцкультбытобъекты. Аллюром, задыхаясь и спотыкаясь, переделали один барак под ясли, другой — под школу, третий — под клуб. Кромсали, перелицовывали, перекраивали, ломали да перестраивали, чтоб и баню, и пекарню, и столовую, и еще многое иное, такое же неотложное, дать растущему как на дрожжах населению нефтяной Семеновки. Зато больничку, главврачом которой была жена начальника промысла, не приспосабливали, а строили специально, и хоть по самодельному проекту, но выстроили добротно и красиво. Срубили из лиственницы светлый, нарядный, уютный теремок. Лес вокруг не тронули, и в раскрытые форточки и окна ветер заносил сладковатый и щекотный аромат багульника, либо терпкий с ладанным привкусом запах разогретой сосновой смолы, либо сонный дух пожухлой, прелой зелени.

Рабочие на Севере — стойкий, терпеливый, закаленный народ. И хоть болеют они, как все люди, самыми разными болезнями, в больницу стараются не попадать: лучше, недомогая, на работе прокантоваться, пересилить, переломить хворь, чем на белых простынях отлеживаться либо с бюллетенем в кармане дома сидеть. «Хворый день — бросовый», — говорили рабочие не только потому, что «бюллетенный» день оплачивается ниже, но и потому, что только на миру и в работе чувствовали себя нормально…

Сейчас в больничке коротали ненастные осенние дни всего пятеро. Были они «ходячими», обо всем давно переговорили, досыта наспорились, намечтались и теперь, столпясь подле дверей родильного отделения, с участием вслушивались в долетавшие оттуда голоса и гадали, советовали, интересовались, нимало не смущаясь тем, что советы их никому не нужны, а вопросы и догадки — неуместны. Больше всего их занимало: кто эта женщина, откуда приехала, почему без мужа? Даже собранные воедино сведения о смуглолицей роженице оказались чрезвычайно отрывочны, беглы и поверхностны, и это лишь подстегнуло, подогрело любопытство.

В Семеновке не было тайн. Люди знали друг о друге даже то, чего не хотели знать. О тех же, кто были поприметней должностью, или внешностью, иль иными какими-то свойствами, семеновские кумушки могли порассказать великое множество занимательных, развлекательных, удивительных историй. И только о женщине, чей голос долетал сейчас из-за белых дверей родилки, никто из собравшихся подле ничего толком не знал. Эта смуглолицая, молчаливая женщина появилась в поселке минувшей зимой. Красивая и отрешенная, она шла серединой улицы, слегка на отлете держа в левой руке чемодан, а в правой — руку сынишки. О чем говорила она с начальником промысла? — осталось тайной. В тот же день ее оформили лаборанткой, отвели под жилье крохотную комнатенку красного уголка молодежного общежития. Молодая, яркая, одинокая женщина сразу завладела вниманием обитателей холостяцкого общежития, ей наперебой предлагали и услуги, и поддержку, и любовь, но… «Спасибо», «Не надо» — вот и все, чем одаривала она доброхотов и поклонников. Наиболее упорные из них пытались найти путь к сердцу женщины через сына, однако мальчик оказался на диво несговорчивым, малоречивым и некомпанейским. Чем меньше знаем мы о человеке, тем больше он интересует нас. Гордая независимость, неприступность одинокой незнакомки невесть почему раздражали и гневили многих семеновских женщин. «Подумаешь, недотрога», «Скажите, блоковская незнакомка», «Знаем мы таких тихих да гордых, не зря говорят, в тихом омуте…» И дружно принялись искать чертей в прошлой и настоящей жизни красавицы башкирки. Когда же та примелькалась, интерес к ней поослаб, количество претендентов в подруги резко пошло на спад, вдруг обнаружилось, что она — беременна. «Так вот где собака зарыта». «Недотрогу разыгрывала, а сама…» Любители заглядывать в чужие спальни дали полный простор своему воображению, породив на свет великое множество полуфантастических, трагических, романтических, мелодраматических и даже мистических историй, в которых башкирка выступала то соблазненной, то соблазнительницей, то «обманутой и покинутой», то «распутной и гулящей», охотницей за чужими мужьями и рублями. Странно, но ни сплетни, ни слухи, ни домыслы, ни загадочная беременность не оттолкнули от нее поклонников, напротив, среди них появились по-настоящему влюбленные, предлагавшие руку и сердце…

Дверь родилки распахнулась, выбежала растрепанная, ошалелая санитарка, метнулась в кубовую. Ее окатили картечью вопросов:

— Ну?

— Что?

— Как?

— Дочка! — не поворачивая головы и не замедляя бега, выпалила санитарка таким счастливым, ликующим, громким голосом, словно возвестила о каком-то чрезвычайно важном, всех касающемся великом и победном событии.

И сразу погас интерес к тому, что происходило за дверями родильного отделения, больные разошлись по своим палатам, дежурная медсестра подсела к столику и принялась расфасовывать лекарства. Никто не приметил, как тихо вышла из родильного отделения бледная молоденькая врачиха, пошатываясь, неверными шагами прошла к окну, легла грудью на подоконник, прижалась лбом к переплету рамы и беззвучно заплакала — легко, сладко, отдохновенно.

И темное, низкое, хмурое небо за окном тоже вдруг заплакало. Сперва скупыми, крупными слезами, а потом разошлось, разнепогодилось: накрыло поселок непроницаемым холодным дождем. Таинственно и угрюмо шуршал он в пожухлой траве, сбивал с берез и осин желтые и красные листья, стекал бесконечными струйками с еловых лап, настырно цокотил по железной крыше, бился в окна. Он что-то шептал, выговаривал — потаенно и невнятно, ворчал и вздыхал тревожно, и от его шума тупая, соленая грусть вливалась в душу, растворяя в себе заботы и думы, забывалось все земное, никчемными становились неотложные дела и заботы…

Опустошенная, обессиленная, беспомощная женщина лежала, закрыв глаза, слушала баюкающий томный шум дождя и как бы растворялась в нем: никли, путались, остывали чувства, все сильней становилась мягкая, ласковая грусть о чем-то прошедшем, о ком-то былом, но о ком? о чем? — бог знает, да и зачем: грусть очищала, успокаивала, усыпляла. Женщина засыпала, некрепко и ненадолго, но тут же оказывалась в неправдоподобно яркой степи, по которой неслышно скакали кони, белые кони. Когда пелена сна тоньшала и она явственно слышала монотонный, грустный шум дождя за окном, видение не пропадало, лишь отдалялось, отчего панорама расширялась, степь становилась воистину бескрайней, а лошади вовсе бесплотными, невесомыми, плывущими по воздуху. Женщина махала уплывающим белым лошадям, и слабая, беспомощная улыбка шевелила искусанные припухшие губы…

Просыпались мысли — неясные, ломкие, рваные, — вяло шевелились, двигались, обретая направление и цель. Сперва они падали как капли дождя:

«Жизнь…

Что это?..

Зачем?..

Это сын и Гурий…

И эта маленькая…

Как ее назвать?..»

Капли сдваивались, страивались, удесятерялись, превращаясь в непрерывную витую нить — бесконечную и зыбкую, готовую оборваться в любой миг.

«Жизнь — радость. Все — радость. Кругом — радость. Солнце. Степь. Белые лошади. Белые волосы Гурия. Руки его — сильные, крепкие, нежные. Где он? Ищет? Думает? Нужна ли?.. Жизнь беспощадна, жестока. Сколько ждала? Через что прошла? Только прикоснулась и в спину. В спину. Могла и наповал… Ни мужа. Ни любимого… Дочка… Не приметишь, как подомнет, согнет, состарит жизнь. Что же это? Вынырнешь, промчишь галопом… по прямой, по кривой, по извилистой — все равно тот же миг… и нет тебя. Был ли? Жил ли?.. Приснилось?.. Кому?.. Когда?.. Безумно мудрая, прекрасно-страшная, желанно-никчемная — жизнь…»

Хлещет дождь, косыми частыми стежками пришивает небо к земле, долго, старательно, прочно шьет.

Исполинским жарким костром горит над степью солнце, золотыми жгучими жилами пришивает себя к степи. И дождевые нити, и золотые нити прошивают Нурию, вяжут по рукам и ногам, путают, рвут мысли, и баюкают, и ласкают, и нежат, и навевают отрадные сны…

Спит женщина.

Спит и не спит.

Слышит.

Видит.

Думает.

Слышит шум дождя.

Видит солнце, и степь, и белых лошадей.

Думает о жизни…

«Что это?..

Зачем?..

Это — сын и Гурий…

И эта — маленькая…

Как ее назвать?..»

3

Отгостило тепло. Откуковало, отколдовало, отзвенело — и кануло в небытие. Сникли, стихли, пожухли травы, сгорбились деревья, стали ночи черными, дни — короткими. Не маячат больше туристские костры, не гремят молодые грома, не сверкают озорные молнии. Все позади. И благодатное тепло, и грибная да ягодная охота. Было и ушло, уступив место осени — короткой, ненастной, холодной. Стряхнула та зелень с берез и осин, причернила, примяла травы, остудила реки и озера, замутила небесную синеву. Стало вдруг серо и слякотно. На то она и северная осень: приходит — без зова, входит — без спросу и никогда за собой не затворяет дверь, и в нее, распахнутую настежь, в любой миг, нежданно-негаданно может грянуть зима. И, напоминая об этом, предостерегая и грозя, осень напустила с севера холодных ветров, нагнала студеных туманов, высеребрила инеем молодые мертвые травы.

Где-то далеко отсюда, на Большой земле, осень — желанная, благословенная пора — сторицей возвращает земледельцу каждое кинутое в пашню зерно… Рокочут на полях комбайны, на дорогах автомашины с пшеницей, виноградом, хлопком. Нагуляли жир стада, раскормилась птица. Стонет в бочонках огнистая медовуха, бормочет в корчагах буйная брага, играет в бутылях зеленое вино. В пузатых многоведровых кадках томятся хрусткие ядреные грузди, млеют тугие капустные кочаны, набухают рассолом краснощекие помидоры и пупырчатые огурцы. В каждой избе, в каждой норе, в каждом дупле и муравейнике что-то солится, вялится, сушится, коптится — впрок, на долгую жестокую зиму, которая еще не видна за пышным убранством сентябрьских лесов, но уже слышна, чувствительна, и все живое знает: снялась матушка-зима с летнего гнездовья, тронулась, пошла, покатила от ледовых торосов прямо на юг и вот-вот, за чем не видишь, пожалует сюда госпожой-барыней, которой все послушно, все покорно.