— Окно, — еле внятно выговорил он.
Над ним нависло молодое бледное девичье лицо, внимательные серые глаза, неправдоподобно яркие губы.
— Где я? — прошептал Фомин.
— Тихо. Тихо, — девушка предостерегающе вскинула обе руки. — Никаких разговоров. Вы в больнице. Сейчас подойдет врач.
Из-за плеча девушки выплыло крупное мужское лицо с небритыми щеками и черными выпученными глазищами. Густой голос спросил:
— Давно?
— Только что.
Мужчина неспешно взял руку Фомина, нащупал пульс, ловким движением выпростал из-под обшлага циферблат наручных часов и зашевелил беззвучно губами. Бережно опустил на кровать руку Фомина, выдохнул:
— Фу-фу!..
— Какое сегодня число? — спросил Фомин и сам подивился своему голосу.
— Двадцать первое февраля, — ответил мужчина. — Хватит разговоров на сегодня. Завтра поговорим. Сейчас спать.
Что-то негромко сказал девушке, и та тут же скрылась и воротилась со шприцем.
Укола Фомин не почувствовал. Он силился вспомнить, когда же все случилось: Данила Жох, заседание в горкоме, три долота на снегу у порога балка, графин… Воспоминание о графине вызвало прилив такой жгучей жажды, что мгновенно пересохли губы, перехватило горло и он еле выговорил:
— Пить…
Перед лицом появился чайничек, прилип к губам длинным носиком, и оттуда заструилась прохладная пахучая струя. «Чем пахнет? Шиповником… Смороди…» Сознание оборвалось, и снова чернота беспамятства.
Вынырнул из небытия глухой ночью. Понял это по густой мерной тишине, по синему ночнику на прикроватной тумбочке. Подле, подперев ладонью щеку, дремала уже другая девушка — светловолосая, без колпака, с ямочками на щеках. Фомин не чувствовал собственного тела, но что-то его тяготило, раздражало. Надо бы шевельнуться, поворотиться на бок, а у него кроме сознания и чувств — ничего не было: ни ног, ни рук, ни туловища. Он шевельнул головой, и тут же дали знать о себе шея и плечи.
Девушка открыла глаза, взгляды их встретились.
— Что?
— Где я?
— В областной больнице.
— В Туровске?
— Конечно.
— Давно?
Девушка поморщилась, прищурила один глаз.
— Четыре дня… Вам нельзя разговаривать. Иначе я опять сделаю укол. Постарайтесь заснуть. Спите.
— Не сердитесь. Один вопрос. Меня сюда сразу или…
— Сразу, сразу. Прямо с буровой. На вертолете… Ваша врачиха привезла. Рыжая. Поняли? Спит сейчас в ординаторской. Трое суток здесь дежурила… Спите.
Закрыв глаза, Фомин притворился спящим, а сам думал: «Четыре дня… Скважину прошли позавчера. Если, конечно… Вдруг не сработало новое долото? Запороли? Узнать бы…»
Тревога сразу вернула ему тело, и, что особенно обрадовало, тело было подвижно и послушно. Теперь дождаться, пока задремлет сестричка, прокрасться мимо, отыскать телефон и позвонить в Турмаган. Можно было позвать Клару Викториновну, попросить, чтоб позвонила. Она сделает. Но если там беда — не скажет: нельзя тревожить больного. И никто не скажет. Разве диспетчер УБР. Там все свои! Скажут. «Ну запороли? Надо было воротить Данилу в бригаду. Тогда бы…»
Заструились тревожные мысли. Сперва ровненько, гладенько, потом все скорей, заметались резкими, болезненными толчками, сталкиваясь, перехлестывая, перешибая друг друга. И вот уже стронулось притихшее было сердце, застукотило гулко и дробно, и тотчас стала наливаться тяжестью голова.
Сколько времени караулил он желанный миг? Показалось — целую вечность. Он не имел понятия о времени. Знал только, что за окном ночь, а какой стороной стояла она к его окнам — светлой или черной — не ведал, не гадал даже, ибо все силы поглотило напряженное ожидание. Из-под приспущенных век он видел, как, устраиваясь поудобней, возилась в кресле медсестра, то подбирала под себя, то вытягивала ноги, кутала колени цветным шарфом и, наконец, свернувшись клубком, затихла и заснула.
С величайшими предосторожностями, не дыша, он выпростал из-под одеяла левую ногу, медленно опустил ее на пол, передохнул и стал проделывать то же с правой ногой. Затем, опираясь руками о кровать, приподнялся, сел и едва не упал от головокружения. Сверкающие жалящие искры прошивали голову. Закрыв глаза, он видел клубок трассирующих огненных точек. Кровать вдруг утратила незыблемость, стала раскачиваться, крениться, того гляди кувыркнется. Пришлось лечь, отдышаться, выровнять бег сердца, унять, погасить фейерверк в голове.
Девушка спала, улыбаясь во сне. Милая, прекрасная девушка, как сладко и безмятежно она спала. Мысленно приласкав и поблагодарив ее, пожелав приятных сновидений, Фомин снова стал подниматься. На сей раз обошлось, и он несколько минут сидел на кровати, осмысленно и трезво озираясь. Нашарил руками спинку, оперся, встал. И опять что-то как бы стронулось в голове, тяжко и болезненно, резко качнув Фомина, но он устоял. Расставив пошире ноги, не выпуская кроватной спинки, долго стоял, не шевелясь, привыкая к вертикальному положению. Пронесло. В голове остался легкий шум, зато сердца не слышно. Раскинув балансиром руки, медленно и неслышно он заскользил по холодному, гладкому, словно глянцевому полу. У двери еще раз приостановился, оглядел спящую девушку и тихонько потянул на себя дверную ручку. Дверь растворилась бесшумно и, пропустив его в проем, так же бесшумно закрылась.
В пустом, пропахшем лекарствами коридоре — полумрак и зыбкая хилая тишина. У столика дежурной медсестры — никого. Призывно поблескивали два телефонных аппарата — белый и красный. Фомин потянулся было к крайнему, да, спохватясь, отдернул руку: произнеси громко слово — и все пропало. Двери врачебных кабинетов оказались запертыми. Только дверь ординаторской чуть приоткрыта. Фомин заглянул в комнату, слабо освещенную настольной лампой. На диване — примятая подушка, серый ком пледа: кто-то спал. «Не иначе Клара Викториновна». Вошел, притворил плотно дверь и сразу за телефонную трубку:
— Междугородняя? Добрый вечер. Говорит буровой мастер из Турмагана Фомин. Девушка. Вызовите Турмаган, пожалуйста. Диспетчера УБР…
— По счету или по талону?
— Завтра будет и счет и талон, а пока вызовите…
— Завтра и вызовем.
Он позвонил старшей телефонистке. Волнуясь, торопясь, долго и путано объяснял, кто он, откуда и почему звонит в полночь из больницы.
— Ничем не могу помочь, — сочувственно выговорила старшая, но трубку не положила.
— Да поймите же вы, — плачущим голосом взмолился Фомин. — Там эксперимент. Может быть авария, катастрофа…
— Попробуйте связаться через «Нефтяник». Телефон диспетчера в главке: шесть четырнадцать сорок три…
О, какой же он осел. Надо было сразу узнать этот номер и попросить диспетчера. «Нефтяник» — прямая связь главка со всеми управлениями, конторами и промыслами области. Связь неприкосновенная, безотказная и скорая. Обрадованный Фомин набрал номер и, услышав недовольное: «Слушаю», сразу представился. Голос на том конце провода пообмяк, подобрел, участливо поинтересовался, что случилось, почему Фомин в Туровске.
— Приболел малость, — как можно беспечней и веселей ответил Фомин. — Подзастрял тут. А в бригаде новое долото начали испытывать. Сам понимаешь. Будь другом, соедини с диспетчером УБР, а потом с квартирой…
— Сейчас.
И вот трубка наполнилась шорохами, посвистами, щелчками, и сразу уловил Фомин неоглядную черную пустоту меж собой и далеким Турмаганом, и оба они показались затерянными, маленькими и жалкими. Зябко поеживаясь, Фомин зачем-то подул в трубку, постучал по рычажку. И вдруг отчетливо, совсем рядом:
— УБР один слушает. Диспетчер Сафиулин.
— Сафиулин?! — завопил Фомин, позабыв о том, где находится. — Привет! Это Фомин…
— Ефим Вавилыч?
— Он самый, — кричал Фомин. — Слушай. Как там в бригаде на новых долотах?
— Порядок! За три дня закончили на девяносто седьмом и семидесятом. Молодцы ребята! Догоняют Шорина. Что передать? Как здоровье?
— Порядок. Слышишь? Порядок! Скажи, чтоб…
Тут опять из темноты, из-за спины, поднялся неведомый с занесенной чугунной кувалдой и со всего маху ахнул Фомина по затылку, и полетели черепки, посыпались мелкие осколки в могильную черноту. В густой мертвой тишине сигналом бедствия надорванно кричала телефонная трубка:
— Вавилыч!.. Вавилыч!.. Где ты?.. Вавилыч!..
Он шагал по сверкающему пластиком полу серединой широкого, белого больничного коридора. Сопровождавшая его медсестра никак не могла подстроиться в ногу и все время отставала. Она была пожилой, наверное, под стать больному годами, но очень полной и флегматичной. Не сердилась на Фомина, хотя, выходя из палаты, предупредила, чтобы не торопился, не волновался, поберегся. «Ох, мужики, — думала она, семеня следом, — вечно с норовом, своебышные и гордые — ку-у-да…»
Двадцать дней и двадцать ночей дежурила у его изголовья Смерть. Двадцать дней и столько же ночей, сменяя друг друга, несли непрерывную вахту жена и дочь умирающего. Эти четыреста восемьдесят часов, спрессованные беспамятством в черную глыбу, не оставили в памяти Фомина никаких следов, будто и не было их вовсе, будто и не прошел он по лезвию, балансируя между тем миром и этим. Крепка оказалась мужицкая закваска, сильна рабочая закалка. Отступила Смерть. Но недалеко ушла и еще целый месяц напоминала о себе. Побелел за это время Фомин, и волосами и лицом. Темными впадинами провалились глазницы, остро проступили скулы, а под ними пугающие вмятины известковых щек. И на губах бледная синева…
Едва оттолкнув костлявую, едва пойдя на поправку, Фомин сразу затосковал по буровой, по Турмагану. Жена и дочь уехали, по телефону разговаривать не позволяли, газет не давали, радио в палате не было. Изредка его навещали приехавшие в командировку турмаганцы или знакомые из нефтяного главка. Фомин набрасывался на них с расспросами, интересуясь буквально всем, чем жил Турмаган. И вот наконец долгожданный день выписки.
У дверей той самой ординаторской, где его оглушила и повалила Смерть, Фомин чуть приостановился, подождал приотставшую медсестру, пропустил ее вперед и шагнул следом.