Больно не будет — страница 29 из 68

И все же на преодоление всех препятствий ушло не более трех месяцев — детские сроки. Сошлось на том, что понадобился еще только один голос, одно решение, один росчерк на бумаге, за этим росчерком и приехал Кременцов в Москву. Этот росчерк, завитушка со смешным бантиком на конце, должен был принадлежать начальнику главка, человеку, которого Кременцов знал с незапамятных времен. Их ничто не связывало, кроме короткого студенческого приятельства, и ничто не разделяло, кроме общей влюбленности в девушку, на которой будущий начальник главка женился, а спустя три года ее бросил с двумя крохотными детишками на руках. Звали этого человека Федор Данилович Бурков. Со стороны, понаслышке Кременцов представлял себе его жизнь как калейдоскопическую круговерть взлетов, падений, ошибок и побед и в то же время упорное, неуклонное, кропотливое движение наверх. Ехать к нему Кременцову было что нож острый. По его мнению, Бурков последовательно изменял идеалам, растоптал вокруг себя все, что только мог и успел растоптать, но странным образом сумел окружить свое имя ореолом независимости и честности. Кременцов, сам не безгрешный, боялся увидеть в этом человеке собственное окарикатуренное изображение. На закате дней своих он старался избегать подобных потрясений. Ему легче было думать, что он уберег нечто святое в душе, пусть и не давшее плодов, от дурных токов времени.

Но и не ехать он не мог, приученный сызмалу относить интимное самокопание, вредящее главной цели, к области стыдноватых эмоций и капризов. Сделай дело, после переживай. Кому, как не старому студенческому приятелю, проще всего подступиться к Буркову по такому щекотливому вопросу, когда все зависит единственно от точки зрения, а объективные обстоятельства можно подавать под разными соусами?

Остановился он, как всегда, в гостинице и оттуда, из номера, позвонил сыну. Трубку сняла Даша, чего он и опасался. То есть он знал, что ответит именно невестка. Викентий подходил к телефону только в тех редких случаях, когда был дома один. Даже если аппарат звонил у него под носом, он звал супругу. Объяснялось это просто: Викентий не желал тратить свое дорогое время на пустое любезничанье с многочисленными Дашиными родственниками и знакомыми, которые в основном и звонили.

С невесткой Тимофей Олегович со времени последней ссоры еще ни разу не разговаривал, хотя в письме, недавно отправленном, посылал ей самые искренние приветы и уверения в дружбе и расположении. Правда, и в письме он не удержался и спросил, как поживают Дашины больные, не все ли перемерли. Опять бес его под руку толкнул.

Со своей стороны Даша, в ответном письме сына, сделала вежливую приписку, где о ссоре не упоминалось, но в слишком настойчивом пожелании беречь свое здоровье сквозила интонация упрека.

— Это ты, Даша, дорогая? — спросил Кременцов, услышав в трубке деловое Дашино: «Я слушаю вас!»

— Папа?! Это вы? Как хорошо слышно. Вы откуда звоните?

— Я в Москве, понимаешь ли, оказался. У вас как, все в порядке, надеюсь?

— Ну что же вы не предупредили, мы бы встретили!.. Викеша, отец звонит, он в Москве! — это она крикнула в комнату. Послышались звуки возни, повизгивания, окрики — и в трубке раздался ликующий Катин голосок:

— Дедушка! Ты к нам приедешь? Ты чего мне привез?

У Кременцова враз потеплело на сердце. Внучка всегда действовала на него как успокоительная пилюля.

— Здравствуй, котенок! Что я тебе привез — сама увидишь. Удивишься еще как! — Про себя подумал: «Не забыть бы действительно забежать в «Детский мир».

— Удивлюсь, да? А чего, дедушка? Большое, красивое, да?

Он услышал, как Даша незло крикнула: «Бессовестная попрошайка!», как опять завизжала в восторге и обиде внучка, трубку у нее отобрали.

— Ты, отец, как обычно, в своем репертуаре, — сурово вместо приветствия пожурил Викентий. — Из гостиницы звонишь?

— Да, сынок. Не обижайся. Выехать пришлось неожиданно. Я по проекту приехал, помнишь, я тебе когда-то рассказывал про экспериментальный дом?.. Ну да, конечно, не помнишь.

— Помню, но смутно. А что за дом? Ты будешь строить?

— Да вряд ли, Кеша, тебе это будет интересно. Подумаешь, дом какой-то. Не стоит твоего внимания, ей-богу.

Кременцов нарочно оседлал любимого конька, того конька, на котором он немало помотал нервов еще покойной жене. Он любил, впадая в искреннюю жалость к самому себе, одинокому, говорить, что его дела, то, чем он живет, в сущности, никому из близких неважны. Он действительно так считал, но давно, сто лет назад уразумел, что искать такого рода понимания и сочувствия у тех, с кем сидишь ежедневно за завтраком и обедом, по меньшей мере наивно. Из этого источника духовной жажды не утолишь. И если он впоследствии заводился на эту тему, то больше для того, чтобы сбить с толку родного человека. Сейчас он таким образом опередил осточертевшие стенания Викеши по поводу его якобы пренебрежения к сыновнему очагу. И он достиг цели. Викентий лишь печально спросил:

— К ужину приедешь?

— Нет, сынок, устал с дороги. Попью чайку и завалюсь баиньки. Мне ведь не тридцать лет.

— Давай мы к тебе подскочим с Катенькой, — заманчиво предложил Викентий, и тут же в трубку донесся счастливый внучкин визг. Тимофей Олегович заколебался:

— Да нет, пожалуй, Викеша. Завтра лучше будет...

Они еще немного поговорили о том о сем. О Катенькиных успехах в детском садике, о здоровье — и распрощались. Кременцову было и неловко, и стыдно, и Катеньку хотелось побыстрее расцеловать, насмотреться в ее чистые, весенние роднички, но что-то мешало ему немедленно мчаться на долгожданную встречу. То была не просто усталость. А если и усталость, то не столько тела, сколько разума и души. Он, как скупец, которого обобрали до нитки и оставили с одним медным грошом, инстинктивно и жадно оберегал этот оставшийся грош — независимость своего одиночества, оберегал часто и во вред себе.

Он распаковал чемодан, переодел рубашку, предполагая спуститься в ресторан поужинать. Потом посидел в кресле, отдыхая. Смежил веки, расслабился и почти задремал. Он радовался своему недавно приобретенному умению дремать сидя. Это был и не сон и не явь, а блаженная прострация, полная неги. В эти минуты тяжелые, горькие мысли отступали, на смену им приходили тишайшие дуновения выборочных, дорогих воспоминаний. Надо было только поудобнее, послаще усесться. «У каждого возраста свои преимущества, это верно, — думал он. — Важно угадать соответствие. Грезящий юноша заглядывает в будущее, человек моих лет возвращается памятью к идолам прошлого. Это надежнее. Воспоминания никогда не изменят и не обманут, а переделывать их по своему желанию можно точно так же, как выстраивать будущее, самое для тебя завлекательное. И то и другое одинаково приятно».

Он думал о вечном, о том, что дает силы, когда нагрянут сроки, бестрепетно перешагнуть роковой предел. Ему не так уж долго осталось ждать этого часа. «Всю жизнь мне недоставало веры, — сожалел Кременцов, — потому что я так и не нашел своего божества. Во что верить? В какого бога? В искусство? В социальный прогресс? Или в бабочку, беззаботно кружащую над летним полем? Не нашел своей веры, и оттого душа часто бывала незанятой и праздной. Оттого и до сих пор суечусь и занят, в сущности, больше собой, чем миром. Только вера во что-то, пусть ошибочная и со стороны смешная кому-то, заполняет человека целиком и спасает от неизбежного растления. Вера, лишь она одна дает огню, изначально живущему в каждом, не потухнуть, гореть ровно и светло, и в конечном счете привносит осмысленность в бытие. Человек заблуждается, домогаясь власти, богатства, славы, уподобляясь, как ему кажется в ослеплении сердца, существу некоего высшего порядка. Это все пустое. Единственно, что нужно человеку, — это вернуться к концу жизни во младенчество, вернуться уже сознательно к той чистоте и свежести духа, которые были щедро отпущены ему природой в самом начале пути».

Кременцов улыбнулся своим мыслям, сочтя их в ту же секунду наивными и зряшными, навеянными немощью и страхом. Тут уж чего скрывать. Ему чем дальше, тем больше знаком был этот зловещий страх перед неизбежной расплатой за несуразность и пустозвонность прожитого, страх перед последней, ослепительной точкой. Перед полным небытием. Этот подлый страх люди пытаются заглушить по-разному, одни, склонные к созерцанию, — рассудком, другие — болезненной старческой активностью, судорожными попытками приникнуть к давно пересохшему ручью молодости.

Тимофей Олегович часто вспоминал молодую женщину, с которой познакомился в прошлый приезд, — Киру Новохатову. Пожалуй, слишком часто и радужно вспоминал. В тиши и просторе своего одиночества он как бы воссоздал ее облик заново, примешав к нему многие воображаемые черты, желанные ему, но ведь такое случалось с ним не впервые. И он отлично помнил, чем обыкновенно кончалось подобное убогое, ребяческое мифотворчество. Оно кончалось крахом, хуже чем крахом, потому что крах все же подразумевает окончательность. Те былые портреты, написанные мазками воспаленного воображения, при очной ставке доставляли ему мизерное удовольствие, заквашенное на лютом самообмане, и это всегда оборачивалось муторным похмельем, от которого не вылечивало время. Те женщины, смеющиеся и отдающиеся ему или отвергающие его, своего творца, оставляли на сердце незаживающие шрамы.

Он вовсе не собирался звонить Кире, но знал, что непременно позвонит, хотя бы в последний вечер, когда уже купит билет на самолет.

Кременцов причесался у зеркала в ванной, начал было разбирать чемодан и все никак не мог решить: пойти ему ужинать или достаточно будет попить чайку с печеньем, которое он предусмотрительно захватил из дома. Потом, ничего не решив, подошел к телефону и набрал номер, звучавший в его памяти с такой силой, будто он звонил по нему ежедневно.

Кира сама сняла трубку, и он ей назвался и напомнил о себе. Она вроде бы не удивилась и даже обрадовалась, но сразу включиться в его настроение не сумела или не захотела, а потому, задорно поздравив его с приездом, умолкла.