Он потянулся через стол к Викешке, и они прочувствованно облобызались, при этом Викентий облил красным вином скатерть. Кременцов с недоумением наблюдал эту сцену. Из многозначительного тоста он не понял ни слова, но тоже радостно чокнулся и с импозантным мужчиной, и с его супругой, и с сыном, и даже с Дарьей, которая не сводила очарованного взгляда с расползающегося по новой скатерти кровавого пятна.
— Спасибо это вам, Иван Миронович! — сказала Дарья, чудно хлюпнув носом.
Мужчина и к ней потянулся с поцелуем, а заодно уж обнялся и с девицей-хохотушкой. Ее он даже отечески потрепал по спине рукой с зажатой в ней вилкой. Было впечатление, что он постучал ее по лопаткам, как делают при кашле. Девица и впрямь закашлялась и долго не выпускала любезника из нежных объятий.
За этим столом Кременцов особенно остро ощущал свое давно совершившееся отчуждение от сына. Это было горько. Родное до каждой кровиночки лицо не вызывало в нем ничего, кроме досады. «Ну чего ты, чего суетишься и мельтешишь? — думал про сына Кременцов. — Все ведь видят, что ты мельтешишь, и это же стыдно!» Когда и в какой точке пространства и времени оборвалась связывающая их пуповина, когда разрушилась возможность духовной, доброй близости, Кременцов не мог сказать. Он этого не заметил. Просто однажды осознал, что из его жизни, из его душевного состояния выпал какой-то наиважнейший элемент, дававший ему иллюзию нетленности и разумности собственного существования. Сын покинул отчий дом уже после того, как это случилось, выпорхнул из гнезда самоуверенный, преисполненный надежд, презрительно чуждый дотошной, слезливой, семейной сентиментальности. Его пушечная готовность навеки разорвать родственные путы была подобна самосожжению. Это уж потом, когда жена померла, по неведомым для Кременцова причинам сын начал — в письмах, в коротких наездах — нащупывать, склеивать утраченную кровную связь с отцом. Тщетные, изнурительные для обоих попытки. Теперь вот в гостях у сына Кременцов сидел как случайный прохожий, забредший на огонек.
Ссора с невесткой произошла под занавес, когда гости уже собрались расходиться. Первым, как и положено большому секретному человеку, распрощался Иван Миронович. Напоследок он, разомлев от чая, усиленно приглашал Кременцова заглядывать почаще к ним в институт, где его якобы ждут неслыханные сюжеты. Удалилась и вторая пожилая, безымянная пара, про них Тимофей Олегович так и не понял, кто они были и зачем пришли. Они ему очень понравились своей неприметностью и хорошим аппетитом. Солидная дама, главный врач Дарьиной поликлиники, засиделась в уголке под торшером, листая со вниманием альбом репродукций Ренуара и бросая на Кременцова убийственные, загадочные взгляды. Никак не удавалось вытащить из-за стола журналиста и девицу-хохотушку. Девица заявила, что останется гостить до тех пор, пока не получит от Кременцова обещание написать ее портрет. Она сказала, что готова позировать в любом виде и в любое время. Журналист впал в мистический транс, видя огромное количество недопитых бутылок. Он был похож на мудреца, столкнувшегося с неразрешимой задачей.
— Викентий, друг любезный, — сказал он, когда пожилые пары удалились. — Давай вызовем Власыча и Буряка и повеселимся по-человечески. Без дураков.
— Ладно тебе, — смеялся Викентий. — Не последний день живем.
Он не смотрел в этот момент на отца, но по неуверенному его тону можно было предположить, что именно присутствие Кременцова мешает немедленно вызвать Власыча и Буряка. «Ишь ты, — подумал Кременцов. — Все-то ты делаешь, сынок, со смыслом, не абы как!»
Ссора выросла из воздуха, точнее — из усталости и взвинченности Кременцова. К нему подсела врачиха, которую звали Элла Давыдовна, с альбомом Ренуара в руках и жеманно поинтересовалась его мнением об этом художнике и вообще. Она так и сказала: «Что вы, уважаемый Тимофей Олегович, думаете о Ренуаре и вообще? Просветите нас, несведущих!» Она притиснула его в угол дивана жарким, распаренным телом, а на колени ему бухнула тяжеленный альбом. Его враз зазнобило, как при простуде.
— Вообще я думаю, что все художники хороши, — сказал он. — Это дело вкуса. Как в кино. Одному нравится это, другому то.
— А вам самому?
— Мне Ренуар по душе. Он мне зла не делал.
Дама заманчиво хохотнула, притиснув его еще крепче. Он бы, конечно, нашел выход из положения, на худой конец отпросился бы в туалет, но на беду подлетела Дарья. Как же, не могла она оставить свекра наедине со своей начальницей. Она-то знала, на какие выходки он способен. Со своей самоуверенно-льстивой гримасой она сама взялась толковать Ренуара. Этой пытки душа Кременцова не вынесла. Мужество его покинуло. Он мягко заметил:
— Ты бы, Даша, лучше мясо научилась готовить. Оно ведь у тебя опять пригорело.
— Ну что вы, Тимофей Олегович, — возразила Элла Давыдовна. — Чудесное было мясо. У нас Даша на все руки мастер. Верно, Дашенька?
Она смотрела на Дарью прищуренным, оценивающим взглядом, покровительственно улыбаясь. Она как бы и похвалила хозяйку, но как бы и была заодно с Тимофеем Олеговичем, говоря в подтексте: «Мы-то с вами понимаем, что от этой молодежи ничего хорошего ждать не приходится!» Пожилые, солидные женщины очень ловко умеют ввернуть двусмысленность, к которой и придраться бывает затруднительно. Дарья, натурально, растерялась и попробовала перевести замечание свекра в шутку.
— Моему папочке трудно угодить! — она натужно хихикнула. — Он у нас избалован ресторанами.
Это «папочке», фальшивое и неуместное, резануло слух Кременцова. Он набычился, выпалил угрюмо:
— Мне чего угождать, мужу угождай. Викешке. А он у тебя по месяцу носки не меняет. Я-то знаю, он сам мне жаловался.
Наступила зловещая тишина. Подошел будто бы в грязных носках Викеша.
— Да ты что, отец? Когда я тебе жаловался? Оставь ты свой черный юмор, ей-богу! Не все его понимают.
— Я как полагаю, Элла Давыдовна, — Кременцов не обратил внимания на сына, — если женщина не умеет обиходить мужа, она и в любом другом деле останется неумехой. Откуда же ее хватит на другое, если она свое основное, природное предназначение выполнить не может с толком. А ведь Дарья — врач. Не завидую я ее больным. Мрут, наверное, тыщами. А она им перед смертью не иначе про Ренуара докладывает.
— Во дает! — восторженно крикнула девица-хохотушка.
Улыбка Эллы Давыдовны превратилась в неуверенно-вежливую гримасу. Она не понимала, всерьез ли Кременцов сердится. Однако она не могла оставить без ответа легкомысленный выпад против вверенного ей учреждения.
— Наша поликлиника на хорошем счету в районе, — сообщила она. — Смертные случаи у нас вообще чрезвычайно редки. Только в виде исключения. Тяжелых больных мы госпитализируем.
— А я считаю, женщина не должна работать в принципе, — поддержал разговор журналист. — Пусть лучше детей воспитывает.
— Вы, юноша, правы только наполовину. Детей воспитывать тоже не женское дело, — сказал Кременцов.
— Вы не любите женщин? — удивилась Элла Давыдовна. — Художник — и не любит женщин. Разве так бывает? Не хитрите ли вы, любезный Тимофей Олегович?
Викентий заметил знакомую с детства, обманчиво доброжелательную усмешку отца: теперь его не остановить. Только бы отец не зашел слишком далеко в своей любимой роли простачка-правдолюба. А он мог зайти очень далеко. Викентий на всякий случай незаметно, но крепко стиснул локоть жены.
— Я люблю женщин, когда они к месту пристроены, — убежденно сказал Кременцов. — Есть занятия, не требующие больших умственных способностей. К примеру, разнорабочие на железнодорожных путях. Либо землекопы.
— Фу, неужто вы всерьез?! — всплеснула руками Элла Давыдовна. Она уже давно отодвинулась от художника.
— Очень интересная точка зрения, — загудел журналист. Он принес Кременцову со стола бокал вина. — И продуктивная. А что делать с теми женщинами, которые требуют равноправия? Которых не унять?
— Унять всегда можно! — мечтательно ответил Тимофей Олегович. — В древности существовал добрый обычай. Своевольных женщин закапывали в землю живьем. Представляете, запихнут такую интеллектуалку в землю по горло, а вокруг ее головы лязгают зубами голодные псы. Тут уж ей будет не до Ренуара.
— Отец, отец, я же тебя просил! Тебя могут понять превратно.
Девушка-хохотушка, пританцовывая, обогнула стол, приблизилась и опустилась перед Кременцовым на колени.
— Я покорена, — сказала она блаженно. — Разрешите вас поцеловать, учитель?!
— Целуй, пигалица! — разрешил Кременцов. — Это дело хорошее, житейское.
Элла Давыдовна холодно попрощалась со всеми, отклонив предложение Викентия ее проводить. Она все-таки была шокирована. Дарья сказала ей в прихожей:
— Не обижайтесь на него. Все художники с причудами.
— Я понимаю, милочка, понимаю... Но все же смаковать такие подробности... мне кажется, в хорошем обществе неприлично.
«Не тебе бы о приличиях говорить, мымра!» — мелькнуло в голове у Дарьи, но лицо ее сохраняло наивное, просительное выражение.
Вскоре и журналист с девицей отбыли, поехали догуливать к Власычу и Буряку. Под это дело журналист выудил у Викентия еще кое-что. Девица никак не хотела ехать без Тимофея Олеговича, вцепилась мертвой хваткой в его руку и журчала что-то несусветное о сбывшихся девичьих грезах. Кременцову пришлось на нее прикрикнуть, проявить строгость:
— Ступай, девушка, ступай со своим суженым. Я за тебя буду бога молить.
Когда остались все свои, Дарья взялась выяснять отношения. Сухо блестя глазами, она подступила к Кременцову:
— Довольны теперь?!
— Чем?
Викентий одиноко сидел за столом, ловил в тарелке маринованный опенок.
— Чем?! А тем, что я теперь перед этой нашей стервочкой полгода буду оправдываться.
— За что, помилуй?!
— Вы не понимаете? — Дарья заломила руки, лицо подернулось нехорошей синеватой бледностью. — Викентий, скажи же отцу! Вам легко не понимать. Вы не работаете, не знаете. Да она мне, если захочет, такую может