Больное дитя эпохи застоя. Мартиролог С. Иконникова — страница 17 из 21

Вот почему я бы назвал наше поколение 70-х гг. эпохи застоя поколением, жадным до книг, до идей, но и поколением развоплощённого творчества.

Я знавал в дни моей молодости одного писателя средней руки, моего земляка с Кубани, глядя на которого можно было заключить, что оспа зависти изъела ему лицо. Когда я ему говорил, что мне плевать на известность, он это слышать не мог и, конечно, не верил. Когда я ему говорил о его средних способностях как писателя, и уж совсем крошечном таланте как художника, он чернел… Когда же он мне в ответ говорил, что и мой талант как художника по сравнению, например с Гогеном ― говно, я соглашался. Я говорил, что Поль Гоген ― это такая же редкость в живописи, как в поэзии Пушкин. Он закипал и не соглашался. Я тоже закипал и говорил, что они даже родились в один день ― 6 июня, и по знаку Зодиака ― Близнецы. А этот знак Близнецы ― это самый любимый знак в Поэзии! Музы в поэзии любят Близнецов, этот вечно неугомонный, непостоянный, такой изменчивый и такой всегда что-то ищущий знак. По существу, эти два великих художника, по существу своего видения были поэтами, хотя один писал красками, а другой ― стихами. Эти два великих поэта имели от рождения хорошие гены и наследственность, у одного было много испанской крови, а у другого ― африканской. Их поэтическое воображение было пылким, мощным и плодовитым. Никто из их предков не перенёс ни голодомор, ни репрессии, ни плен, ни контузии, ни ужасные войны. Это им позволяло идти по жизни честно и прямо, они честно служили своим Музам-изменницам. Пришествие муз было для них делом обычным, даже будничным, как, например, чистка зубов по утрам (стоп! я остановлюсь снова). Это моя муза-изменница! Мы с ней нарожали уродцев-детей, я имею в виду мои картины-калеки, некоторые из них обесцвечены… Мы с моей музой-изменницей часто спорили, часто ссорились, пока не «расплевались» совсем! Теперь живём как плохие соседи в коммуналке…

Так вот о зависти: глупо завидовать горшку, который уже перестал ходить за водой, глупо завидовать тому, кто этой водой наполнен, глупо не видеть, что ты пуст не по своей воле, а по чьей-то воле ещё… А вообще зависть ― препаршивая вещь, а я бы сказал и глупая; «быть знаменитым некрасиво, ничего не знача», ― сказал Пастернак, и это верно.

С. Иконников и его современники(из воспоминаний очевидцев)

Россия ― это страна слова, страна поэзии, страна минора, страна простора и Христа.

Г. Свиридов

* * *

С. Иконников боготворил Г. Свиридова, кажется, он был с этим композитором знаком. Георгий Свиридов читал некоторые стихи и прозу С. Иконникова и, кажется, очень хорошо отзывался о нём как о художнике.

Но надо было видеть мрачную физиономию С. Иконникова, когда разговор заходил об эстраде и современной поэзии. Он иногда смотрел на трех известных советских поэтов-шестидесятников как на предателей русской поэзии. Он терпеть не мог дутой славы и безмерного тщеславия поэтов-песенников, хотя очень уважал Б. Окуджаву как поэта-барда и как исполнителя своих песен. Кажется, он мучительно искал выхода их создавшегося «тупиково-бардовского» и увеселительного периода русской поэзии 60-х гг.

О себе С. Иконников обычно говорил:

«Я ― индивидуалист, который попал не в своё время. Моё место или на кладбище, или где-то между Борисовым-Мусатовым и Рерихами».

Св. Байбакова, музыковед, композитор

* * *

Сергей Иконников не любил шестидесятников. Он их ценил, читал (особенно он уважал Г. Шпаликова), некоторых знал лично, но себя никоим образом не относил к ним; он всегда говорил: «Они, эти евтушенки и рождественские, законные дети богини Эстрады ― им всегда надо быть на виду, «утром в газете, вечером надо быть в куплете» ― телевизионный ящик забронирован под них, а это ― склеп для настоящей поэзии».

Особенно С. Иконников критически относился к Е. Евтушенко, однажды он услышал его голос по радио, помрачнел и сказал: «Этот Е. Е. в вечно яркой рубахе мне напоминает куклу или матрёшку, которая иногда говорит неплохими стихами. Но однажды я случайно оказался на его поэтическом вечере и понял, что это типичный эпигон, который, правда, наделён вечным двигателем, и имя ему тщеславие. По-моему, он больше любит себя в поэзии, а не поэзию в себе.

По обыкновению, Сергей Иконников говорил о себе так: «Я сам по себе. Я ― поэт и живописец, у меня есть своё виде – ние. Я бы себя отнёс к постшестидесятничеству. Мне не нужны ни успех, ни эстрада, ни слава, мне не нужен шумный Политехнический музей, мне не нужны стадионы, набитые снобами от поэзии. Мне нужен тишайший православный уголок, например, подвал, набитый книгами, картинами и моими идеями-мыслями. Мне есть о чём помолчать с самим собой. По-моему, поэт или художник с этого и начинается. А всем этим знаменитым шестидесятникам не о чем было помолчать друг с другом: они слишком шумны.

Нина Ионова ― поэтесса Иконников много читал, особенно классиков. Бывали дни, когда с одной единственной вещью писателя он носился, как с россыпью золота на ладони, например с «Запечатленным ангелом» Лескова.

Современных писателей он тоже читал.

Однажды я застал его за чтением «самиздатовской» книги, кажется, это был В. Аксёнов, его «Остров Крым» или «Ожог».

Он прочёл какие-то стихи из этой книги и вздохнул:

– Боже, как это всё мелко! Как теперь говорят, мелкотравчато: всё это натянуто, дуто, и как всё это далеко от настоящей поэзии.

Конечно, всё это талантливые люди, и они вбили свои имена в нашу новейшую историю. Но все их литературные потуги направлены не в сторону раскапывания в себе личности и необыкновенной индивидуальности, а в сторону Кремля и, что ещё хуже, в сторону круговой поруки. А настоящий поэт должен быть «безбашенным».

Иконников на минуту замолчал, потом продолжал:

– Как бы я не был слаб и невысок, как поэт, но я, быть может, первый индивидуалист в современной России, кто не признаёт ни стагнации, ни групповщины, ни корпоративных дружб, скреплённых вином, ни шумной и бестолковой эстрады. Я признаю в таланте только талант. Все же эти «А» и «Б» признают только разговоры о таланте, подразумевая что-то совсем другое.

Единственно, кого С. Иконников по-настоящему любил, ― это А. Солженицына, В. Астафьева, Н. Рубцова, В. Шукшина, а также некоторых малоизвестных поэтов, считая их преданными великой русской литературе 19-го века.

На эстраду и шумный успех поэтов-шестидесятников С. Иконников всегда смотрел с подозрением.

Г. Иващенко ― друг, земляк, иконописец

* * *

С. Иконников был индивидуалист до мозга костей! Он всегда говорил: «Я не люблю телячьих восторгов. Подайте мне индивидуальность в искусстве, а уж как и о чём нам говорить и куда нам шагать, мы как-нибудь решим вместе».

С. Иконников, по-моему, сильно страдал от отсутствия ярких личностей в современном искусстве: из всех шестидесятников он признавал за гения лишь одного ― это А. Тарковского, его «Андрея Рублёва» он смотрел раз «двадцать пять» (по его выражению). Но самым изысканным и недостижимым шедевром он считал его «Солярис».

О современных русских художниках он вообще говорил мало, о небезызвестном московском портретисте А. Ш-ве он говорил как о провинциале. Зато Иконников был немало удивлён, когда его познакомили с творчеством А. Зверева на какой-то закрытой выставке в Москве.

«Это настоящий и большущий талант! ― произнёс с некоторым замиранием сердца Иконников. ― Этот парень не промах, хотя его цвет и экспрессия гуляют сами по себе. Но это ― дар, хотим мы этого или нет, но это, быть может, самый одарённый художник нашего времени».

С. Коробов ― художник

* * *

Сергей Иконников был одинок ― трагически одинок. О себе он говорил обыкновенно так: «Я один, как … ядовитый гриб в осеннем лесу. Меня все видят, знают, но все делают вид, что не замечают меня, т. к. опасаются… Многих, даже очень умных и образованных людей, я настораживаю и отпугиваю. Когда я говорю о Рублёве, о природе его видения и о цвете, многие ещё больше настораживаются, а иные думают: да всё ли в порядке в моей голове».

Вот почему его разговорить на эту тему было трудно: он или отмахивался, или переводил разговор на другое. В глубине души он, наверно, понимал, что он слишком сложен даже для самого себя и никогда не будет понят современниками.

На славу он смотрел с презрением: по-моему, больше всего на свете он не любил мещанство и славу, раздутую не по росту. Вот почему он на своё трагическое одиночество всегда смотрел просто и естественно ― он в этом вовсе не видел трагедии. Он всегда приводил как пример художника-творца судьбу Ван Гога или Врубеля. Больше всего на свете он любил правду ― правду в искусстве, ради этого он и жил, иногда часами запирался у себя в мастерской, что-то писал или рисовал.

Жаль, очень жаль, что этот незаурядный талант сгорел до срока: я иногда думаю, что его судьба ― это посрамление для нашего времени.

С. Иконников, по-моему, все более и более уходил в 19-й век, а мы «упёрлись лбом в супермаркет» (И. Золотусский).

М. Моргенштерн ― художник

Стихи С. Иконникова

Там человек сгорел.

А. Фет.

Как тяжело ходить среди людей

И притворяться непогибшим,

В игре трагических страстей

Повествовать ещё не жившим.

И, вглядываясь в свой ночной кошмар,

Строй находить в нестройном вихре чувства,

Чтобы по бледным заревам искусства

Узнали жизни гибельной пожар.

Ал. Блок. Страшный мир

Муза

Когда разверзлась полынья,

И шум заглох вдруг бытия,

И взгляд, на всё готовый,

Мой дик был. И суровый,

Я ждал ― и ты пришла одна

И не дала уйти до дна,

Свершить уж путь не новый…

Руками гибкими меня

Обвив зачем-то, наклоняя

Над мной уж полумёртвым,

Бесчувственным, холодным

Волос растрёпанных волну,

Ты мне внушала мысль одну,

Как генерал над ротным.

И я поднялся, тощ и слаб,

Пред повелительницей ― раб,

Повел вокруг взглядом мутным

Над миром неуютным.

Ты возвышалася одна,

Как тайна мира, как страна

Над сыном своим блудным.

И я к груди твоей приник,

И что не ведал мой язык,

Постиг он вдруг с тобою,

С всечасною игрою.

И ты меня к себе взяла,

И долго-долго не спала,

Пока я вдруг рукою

Не вывел первый алфавит,

Того от века, что бежит,

Что слушать ты учила

И влечь куда любила,

Где ветер слышен бытия,

Куда ношусь теперь и я,

Где многих ты ютила.

Эпитафия

жёлчью убиенному рабу ***

Я разлюбил свою судьбу,

Глаза закрою ― нет надежды,

Рукой схватясь за край одежды,

Таких обходят за версту.

И поделом! Да выест тьма

Таким, как я, мозги и очи,

Мир поначалу рай нам прочит,

А под конец ― тюрьмой тюрьма.

Дурак рассчитывает цвесть,

Лишь для таких, как я, не тайна,

Что счастьем ведает случайность,

Так отчего ж о нём жалеть?

Прими ж раба во чрево, гроб,

Но перед тем как крышкой хлопнуть,

Я поднатужусь в гробе, чтоб

Мне от своей же жёлчи лопнуть…

* * *

Не знаю, жил я в мире иль не жил,

Всегда нас было будто в мире двое.

Мне жутко вспомнить, как я ощутил,

Как в меня втёрлось моё «я» второе.

От тесноты из рта сам выпал крик,

Мой рот, как шлюз был или шлюза шире,

А эта пакость: не горюй, старик,

Когда умрёшь ты, я останусь в мире.

Вечерний час. Мне льёт на седину

Какой-то свет, таинственный и новый,

Луна, как лошадь, подошла к окну

И, лёгши в лужу, подняла подкову.

Хвоста её пока мне не видать,

Как не видать конца тысячелетья,

Жаль, что к концу рак тянет мою мать,

Но я, я верю в чудеса на свете…

* * *

Я смахнул замусоленной ткани

С глаз накидку и странно живу,

Не чеканя монет подаяний,

Голося на московском углу.

Мне смешны голосистые дети

В поэтическом бледном свету,

Сердце ль чахнет, как вишня, в поэте,

Им ли знать? Я и в синем бреду

Их карет позолот не позволю

Дымным ртом, как саркома, лизать,

Зато я даю жёлтую волю

Табаку, вот где хваткая рать!

Дом мой тронут луны позолотой,

В её свете он, как саркофаг,

Мертвеца будто вынес здесь кто-то,

Похоронен лишь я средь бумаг.

* * *

За каждой пазухой, как нож,

Глухая зависть или ложь,

Глаза при этом злые.

На грусть и глупость всё помножь,

Тогда, быть может, ты поймёшь,

Что это ты ― Россия.

* * *

Когда хрустящий холодок

Огнём блуждает в лёгком теле,

И сумрак искр поет у ног

Вам жутковатой ночи трели.

И нет спасения ни в чём

Вам от неясных помыканий,

И вы ― в гробнице будто ― днём

В глупом сиянье на свиданье

Идёте с шелестом ночным,

Вот мой совет: крик озаряет

Столбом, как солнце, золотым

Ночную нечисть ― я то знаю…[8]

70-е гг.

Эпилогнесколько слов от издателя

Когда на моих руках оказался архив С. Иконникова и я из Малаховки возвратился в Москву, я обратил внимание на пометы красным карандашом на полях эссе художника «Прежде и потом».

Я стал читать ― и уже не уснул до утра…

Конечно, рукопись сыра, она нуждается в доработке, это не окончательная её редакция ― это понятно.

Но что-то более важное будоражило моё воображение. Я сразу понял, что это, быть может, главный теоретический труд художника. Это, можно сказать, даже его духовное завещание.

Единственное требование, какое предъявляет эта работа художника, ― это серьёзность и пытливость ума читателя.

В двух общих тетрадках художника я также нашёл критические заметки убийственной силы, там, где он касается творчества современных знаменитых русских художников И. Глазунова и А. Шилова, ― от их концепции творчества он не оставляет камня на камне! И, напротив, Иконников очень тепло говорит о творчестве К. Васильева и А. Зверева (последнего он считает лучшим художником-экспрессионистом Советской эпохи).

С особым теплом и любовью он говорит о поэтическом творчестве Н. Рубцова и К. Некрасовой, о прозе В. Астафьева и А. Солженицына.

Есть в архиве С. Иконникова и записки о С. Дали, П. Пикассо и других великих художниках современности.

Но повторюсь, внушительное по форме и содержанию (хотя немного разбросанное) его эссе «Прежде и потом», на мой взгляд, заслуживает если не отдельного издания, то особенного вдумчивого прочтения и изучения, на которые мы теперь едва ли способны… Пока же я помещаю записки художника «Характер и судьба», где он снова и снова говорит о высоком назначении поэзии в области живописи и как она часто проходит мимо исследователей и нашей русской иконописи, и мимо картин художников.

Виктор Капустин

Характер и судьба