Болотное гнездо (сборник) — страница 68 из 77

– А я и есть шофер, – помедлив, сказал я. – Работаю в санитарной авиации. Вожу больных, рожениц. Все как на «скорой помощи». Врачей, сама знаешь, в деревнях не хватает. В общем, стараюсь делать свое дело. Если говорить честно, я в летное из-за тебя пошел. Увидел тебя с курсантом в парке. Вы на танцы шли. Где он сейчас?

– Не знаю, – пожала плечами Зинка. – Служит, наверное, я уже давно его забыла. Все принца искала, думала, здесь найду. А они нынче, видно, вывелись. Не знаю, кто тут виноват, может быть, я, но у меня такое ощущение, что я нужна всем как вещь. Разные попадались: у одних это сразу проявлялось, другие с высоких материй начнут, а все к одному сходится. Помнишь, я на танцы бегать стала. Думала, наконец-то вот она, настоящая жизнь. Нет, по первости даже нравилось, ухаживают, комплименты говорят, подарки дарят. Голова кругом, с кем захочу, с тем пойду. После училища поехала по распределению. Там врач ко мне приставать начал. А у самого жена, двое детей. Бросила я все, домой приехала. Без диплома, без работы. А следом сплетни пошли. Обстановочка, хоть в петлю лезь. Потом сюда перебралась, можно сказать, от людей спряталась. – Зинка усмехнулась. – Нелегко мне здесь было, три месяца на чужих кроватях. Уйдут девчонки в ночь на работу, я сплю на свободной. Да, мне стыдно это говорить, но никто меня здесь не упрекал, не стоял над душой. Наша улица, поселок, куда меня отправили работать, я не хочу об этом вспоминать. Я другой жизни хочу. Пойми, я не могу без Москвы!

Я смотрел в окно. Внизу меж каменных домов несся тугой металлический поток разноцветных машин, время от времени, подпруженный красным светофором, он замирал, накапливаясь около перекрестков. И тотчас же наперерез выплескивался человеческий поток, он кружил, метался из стороны в сторону на темном асфальте, через минуту уменьшался и, словно не в силах сдержать рычащее железо, рвался.

– Знаешь, Зина, множество людей не были в Москве, – сказал я. – И они от этого не чувствуют себя несчастными. – Я запнулся, мне хотелось сказать ей, что Москва ничего не приобрела от того, что она приехала сюда, и ничего бы не потеряла, если бы уехала обратно. Но не сказал, побоялся – не поймет.

– Ну, что ты замолчал, я внимательно тебя слушаю, – с вызовом сказала Зинка. И я вдруг подумал, что нет в ней той силы, которая заставляла нас ложиться костьми на футбольном поле. – Мне нравится, что ты нашел себя. Вам, мужчинам, во всех отношениях легче, – продолжала говорить она. – А я – женщина. Я люблю красиво одеваться, люблю, когда рядом много народу, когда смотрят на меня. Вот если бы тебе представилась такая возможность, ты бы не поехал сюда? Разве можно равнять наш поселок, чего там поселок, город – с Москвой. Здесь вон театры, галереи… Да ты и сам в этом убедился!

Я молчал. Мне вдруг почудилось, что разговариваю я не с Зинкой, а с ее матерью Полиной Михайловной. Мне было почему-то жаль того лета, потому что стало ясно, что она никогда не будет моей.

Из Москвы я улетел в тот же день. Мы еще сходили с Зинкой в кино, потом я проводил ее до общежития, помахал рукой и пошел ловить такси. Я дал себе слово: никогда не пытаться возвратить то, что не возвращается. Печальное и бесполезное это занятие. Прощаясь, она все же взяла злополучные туфли, взяла, чтобы я не чувствовал себя дураком. И за это я ей был благодарен, мне стало легче. Таксист заехал на центральный аэровокзал, взял пассажиров, и мы покатили в Домодедово. Было уже темно, и Москва устроила торжественные проводы: мигала разноцветными огнями, пульсировала строчками реклам,

Получив самолет, мы вылетели в Иркутск, держась тонкого шва железной дороги. Поднявшись на Уральский хребет, дорога запетляла между склонов, на которых уже лежал снег. Выскочив на равнину, дорога выпрямилась, и мы почувствовали, что и ветер, который придерживал нас, развернулся и подул в хвост.

«Ну вот мы и дома», – подумал я, хотя нам еще оставалось лететь больше трех тысяч километров.

Мама, сегодня я летал во сне

Самое первое, что я помню о маме, это ее подол и тепло рук, когда она гладила меня по голове перед сном. А перед этим мама обычно читала молитву, слушая ее шепот, я ждал, когда она ляжет, чтобы, свернувшись калачиком, прижаться спиной к ее мягкому животу и провалиться, отплыть в неосязаемую пустоту ночи. А утром, потрескивая и пощелкивая горящими дровами, меня будила печь. Из кухни доносило запахом хлеба, тепла и уюта, мама уже что-то готовила нам на завтрак. В праздничные и выходные дни, когда в доме была мука, она стряпала пирожки с картошкой и луком или, как она еще выражалась, пыталась что-то сгоношить нам на завтрак.

Сегодня меня удивляет, как это она везде и во всем успевала: одеть, обуть, накормить большую семью, проверить уроки, сбегать в магазин, задать корм скотине.

Бывало, пойдет доить корову, а я уже тут как тут, стою за ее спиной с кружкой, смотрю, как тугие струйки молока вылетают у нее из-под руки и бьют в днище подойника. Закончив дойку, она подолом юбки подтирала мне нос, брала кружку и зачерпывала парного молока.

– Пей и не болей, – приговаривала она.

По ее словам, болел я часто, годовалого она отнесла меня в только что открывшуюся после войны церковь Михаила Архангела: если и умру, то крещеным.

Мы жили недалеко от города в предместье Жилкино, которое своим появлением было обязано Вознесенскому монастырю. Располагался он на холме, а через него проходил Московский тракт, который был окружен со всех сторон болотами, и дома, что лепились к нему, называли Барабою. Земли вокруг нее были приписаны к Вознесенскому монастырю, их и землями назвать было трудно, все что намел, натащил за миллионы лет Иркут, осело вокруг монастырского поселка, а сам Иркут, устав от вековых трудов, выбрал себе дорогу покороче, вдоль Кайской горы, прямиком пошел в обнимку к Ангаре.

А от нее чуть в стороне, в самой что ни на есть болотистой части, пристроились так называемые Релки – эти ровные, приподнятые над болотом поляны годились разве что для покосов. Вот на них-то и довелось мне увидеть и почувствовать и тепло восходящего солнца, и холод долгих сибирских ночей. Летом во время дождей на Релку можно было добраться только на своих двоих, да и зимой разве что на лыжах, все переметало снегом. Когда я в шесть лет запалил соседский сарай, и от него начали полыхать стена и крыша нашего дома, то все примчавшиеся пожарные машины застряли в первом же болоте. Хорошо еще, что рядом за другим болотом стояла зенитная батарея, которую в начале Корейской войны установили для защиты заводского аэродрома, и поднятые по тревоге солдаты, таская из колодцев воду, кое-как справились с пожаром.

Сразу же за последним домом вокруг Релок начинались старицы, кочкарник, тальник и боярышник, тут же рядом – осока да камыш – настоящий рай для водоплавающей птицы. Неподалеку за лесочком, километрах в двух от нашей улочки, находилась летняя резиденция генерал-губернатора Восточной Сибири, куда он выезжал для охоты на водоплавающую дичь. А после революции в нем расположили детский дом, куда нам было строжайше запрещено ходить. По слухам, ребята там жили рисковые, окружающий мир был для них почти под запретом, и они жили своей обособленной волчьей стаей. Это уже много позже, в десятом классе, когда нас сольют в один класс, я познакомлюсь с Петей Кудрявцевым, Володей Пекшевым и Валерой Козловым, которые ездили к нам в Жилкино из детдома, и обнаружу, что они сделаны из того же теста, что и мы – ребята из предместья.

Релка, хоть и значилась предместьем Иркутска, но жила своим деревенским укладом: коровы, козы, куры, утки и поросята были самыми обыденным пейзажем дворов и улиц болотного, затерянного мира.

Свое первое жилье я запомнил маленькой избушкой, с распоротым от времени углом в северную, не закрытую домами сторону, зимой снегу наметало под крышу, а осенью под забором можно было набрать огромные охапки круглых колючек, которые все называли перекати-поле. Отец купил избушку у железнодорожника за сто пятьдесят рублей, и прожили мы в ней до сорок восьмого года. А когда родился мой брат Саша, то родители решили построить новый дом, тоже засыпной, но уже большой, пять на шесть, так говорил мой отец. Когда старую избушку снесли и положили оклад, на который должны были лечь новые стены, мама, держа на руках закутанного в пеленки брата, с удивлением покачала головой:

– Куда мне такой большой?

Это поначалу нам казалось, что дом большой, поскольку сами мы были маленькими. Но уже через несколько лет и он стал нам мал. А поначалу места хватало всем, даже курам, на кухне под столом находился курятник, а когда отелилась корова, то мама принесла теленка в дом, и он до весны, чтоб не замерзнуть в стайке, жил рядом с нами и спал на подстеленной ему соломе.

На Релках, как и везде в послевоенной стране, люди жили в основном бедно, как говорили, «от получки до получки». С той поры, сколько я себя помню, мама то и дело ходила занимать деньги по соседям. И они в свою очередь приходили по своим надобностям к нам. В те времена жили не таясь, все зная друг про друга и помогая при случае, чем могли. Так совместно и выживали. Но одно дело, когда идут к тебе, другое дело, когда занимаешь ты. Мне, например, это не нравилось. Думаю, не нравилось и моей маме. И однажды этим я вслух поделился с маминой подругой тетей Надей Мутиной.

– Я не буду жить так, как мои родители, – сказал я.

– А как же будешь ты жить? – поинтересовалась тетя Надя.

– Я не буду занимать деньги, – подумав, ответил я.

Когда ее муж Федор с моим отцом уезжали в тайгу на Бадан-завод заготавливать клепки для бочек, она, чтобы ей был не страшно одной, брала меня к себе. В ту пору у тети Нади еще не было детей, дом у них был большим, можно было готовить уроки не при свете жировика, а при керосиновой лампе. И спал я у нее на отдельной кровати. В ту пору, когда я пошел в школу, электричества на Релках еще не было, и по вечерам все совершалось вокруг керосиновой лампы. А если керосин заканчивался, то мама зажигала на блюдце промасленный жгут. И чадил он на весь дом. Перед сном дом проветривали, а утром, частенько в потемках, каждый искал свою одежду. Если к тому времени уже топилась печь, то мама открывала одну кон